Мы, как обычно, поспешили в сакристию, облачились в ризы; дядюшка, как всегда, отчаянно задрал голову вверх, поднимая чашу со Святыми Дарами, затем взгремел органом, разразился ликующей песнью и отправился в свой кабинет, где, по обыкновению, дымя первой сигаретой, вкушал «завтрак для здорового человеческого разума» — свежий номер «Остшвайц».
Я испытывал муки похмелья — в такие минуты все люди кажутся злодеями, — но свирепые псы моей фантазии, преследовавшие меня вчера вечером, пока я не уснул, исчезли. Нет, такой раскол в душе — чтобы вечером заботиться обо мне, как о собственном сыне, а ночью выдать меня дядюшке — вряд ли возможен даже для фройляйн Штарк. Скорее всего она тоже почувствовала осень и испугалась ее прихода. И действительно, после захода в «Портер» наши отношения вновь расцвели — пусть не по — весеннему ярко, а по-осеннему приглушенно, словно пробиваясь сквозь ватную оболочку, но дурацкое зеркальце потускнело, погрузилось в холодную утреннюю дымку и утратило свое значение, и в один прекрасный вечер, когда дядюшка в очередной раз улизнул в свой «Портер», мы вдруг бросились друг к другу, обнялись и прослезились — от счастья и стыда. Она вновь приняла раскаявшегося грешника, простила мне зеркальце.
41
Bref: все опять было в порядке. Они опять меня любили, а я впервые за столько времени любил их обоих. Меня опять вкусно кормили (да еще как вкусно!), я опять был членом команды, да еще на почетной должности — лучше и не придумаешь. Nepos, говорил я себе, набивай брюхо, пей троллингское, наслаждайся философским диспутом о Блаженном Августине, епископе Гиппонском, и несуществующем настоящем. Будь в ладу с самим собой, и эти три последних недели останутся в твоей памяти как прекраснейшие и счастливейшие дни твоей жизни.
Так говорил я сам себе. Но это помогло мне как мертвому припарка. На моих щеках появились первые прыщи. Я выдавливал их перед зеркалом, и на следующий день они превращались в желтые гнойнички. Нет, не могу сказать, что я уж очень уютно чувствовал себя в своей шкуре. Карлик Нос порывался делать нечто, что ему запрещал делать школяр-семинарист, и чем строже его суровый двойник настаивал на своем запрете, тем решительней маленький Кац отстаивал свои запретные желания. Другими словами: два варианта моей персоны стали врагами, и стремительно тающее время все неумолимей, все немилосердней гнало их друг на друга.
В девять начиналась моя служба, я старался не отрывать глаз от пола, от башмаков, но, увы, даже в Библии сказано, что трудно сидеть у сбора пошлин и не разбогатеть. Я как раз сидел «у сбора пошлин», а они все шли и шли, летели целыми стаями, спасаясь от осеннего холодного дождя, задирали головы, светились от восторга, становились мягкими и податливыми, и не стану отрицать: как только они застывали в преддверии зала, пораженные роскошью радужно — туманного света и высоких, во всю стену книжных шкафов, нос мой включался сам по себе — я вдыхал, я жадно всасывал в себя струящиеся на меня сверху, из их юбок — шатров, ароматы: терпкие духи и сладкие духи, арабские сады, итальянское солнце, запах кожи и греха. Следующая, пожалуйста! Следующая! Следующая! И как бы я ни проклинал свой подлый нос перед зеркалом, здесь, у башмачного «сбора пошлин», в преддверии аптеки для души, где их ароматы ввергали меня в головокружительные бездны счастья, он был моим самым лучшим инструментом.
Вернее, самым лучшим моим инструментом были очки. В субботу мы с фройляйн Штарк опять отправились в город, на этот раз не в «Портер», а прямо в магазин медицинской оптики, и в то благословенное воскресное утро я впервые надел очки, в старомодной, уродующей мою физиономию оправе, но зато — о чудо! — оказалось, что реально существует не Слово, реально существует плоть, моя плоть и их плоть, запахи и предметы — и какие предметы! О, наивный, отставший от жизни дядюшка! Реальное дамское трико с резинками для чулок и реальные капроновые чулки, пятки, туфельки, нижние юбки, петельки, бретельки, трусики, кружавчики и прочие штучки — дрючки — и все отчетливо видно, все так близко, так волнующе-прекрасно, что хоть ложись и помирай. Под юбкой свежеиспеченной супруги, совершающей со своим мужем свадебное путешествие, я с грандиозной отчетливостью вижу фигурную строчку на нижнем крае трусов телесного цвета, вскоре после этого — рюшки на трусиках другой посетительницы, а потом, после кофе, под юбкой ядреной полуденной красавицы в высоких сапогах, где-то в самом верху белоснежных ляжек, — какую-то странную штуку, при виде которой я от возбуждения чуть не падаю в обморок…
Я убежал в свою комнату, бросился на кровать и целовал, целовал стекла своих уродливых, своих великолепных очков!
Маленький Кац победил. Я сделал это.
42
На следующий день простыня на моей кровати был заменена на новую. Этим все было сказано. Я ведь чувствовал, я знал, что этот трижды проклятый каценячий отросток еще подведет меня под монастырь. И вот это случилось. Все кончено. Около половины третьего, когда схлынули посетители, фройляйн Штарк вытащила меня за ухо из моего башмачного царства и подвела к двери табулярия.
— Стучи! — велела она.
— Но…
— Или я постучу сама!
Я постучал.
— Venite!
Я вошел.
Tabularium praefecti был высоким сводчатым помещением, мрачным книжным святилищем, где книги стояли и лежали всюду: вдоль стен, над дверью, на полу, на столах, над обоими оконными проемами и, конечно, на огромном письменном столе. Казалось, будто хранитель библиотеки состоит из одной лишь головы — головы мыслителя, парящей над грудами книг и рукописей на неизменной лупе, как на ковре- самолете. Я судорожно глотнул, подождал немного, потом робко спросил:
— Ты меня вызывал, avunculus meus?
Через некоторое время он отвернул колпачок на своей авторучке и сделал какую-то пометку на узкой полоске тонкой желтой бумаги. Такие полоски торчали, как флажки, изо всех томов, фолиантов и брошюр — иногда по одной, чаще целыми пучками. Наконец он ответил:
— Да-да, я припоминаю. Садись.
— Спасибо, дядюшка.
Однако все стулья и кресла тоже были заняты, на них восседали благороднейшие умы Запада: Аристотель, Плотин, Хуго Балль, Мартин Хайдеггер, Иммануил Кант, Якоб Таубес, Ханс-Рюдигер Шваб, Ноткер Губастый, П. Гебхард Мюллер, Фратер Бруно Хитц, doctor angelicus, doctor subtilis, doctor mirabilis[22] — сплошь ученые лысины, парики, короны, с которыми дядюшка (тоже doctor subtilis) общался на равных. Я растерянно огляделся. Куда же сесть? Может, снять со стула дядюшкину лютню или один из бюстов — Вагнера, Гёте или Ницше — с груды книг? Из кухни послышалось звяканье тарелок, потом раздался звон колокольца на входной двери — пришли новые посетители; снаружи все шло своим чередом. Я вдруг заметил перед свободным от книг кусочком стены узкую, обитую красным плюшем скамеечку для молитв, а над ней — распятие.
Конечно, я не очень-то верил нашим ассистентам. Они потихоньку бегали в уборную, чтобы покурить; у них были не глаза, а очки, через которые они таращились на чужой, враждебный им мир, словно через бойницы; от них уже после обеда пахло водкой, и они, призванные внести порядок в этот книжный хаос, к вечеру уже не в состоянии были упорядочить даже движения собственных рук и пальцев, не попадавших по клавишам машинок. Но это еще не означало, что все, что они говорили в скриптории, было выдумками и враньем. Совсем нет. Недавно, когда я, уже в третий раз, попросил у них одну рукопись о еврейских