пальто, в облезлых шапках и засаленных картузах. Буржуа, с их каракулевыми шапками и котелками, — мало. Еще меньше женщин. Только трудняк вылез, серый, и запрудил улицу. То спорили, то добродушно посмеивались над красногвардейцами, которые так неуклюже тащили винтовки и на самом деле были смешны, как подпоясанные мешки. Толпа, пока не видавшая того, что делается в центре, была спокойна и полна живого любопытства. На бой смотрели, как на короткий, очень редкий, а потому и очень интересный скандал. Но верили: конец скоро будет. Может быть, сегодня же к вечеру. Подерутся и бросят. Уладится все. Только беженцы с узлами на спинах и с плачущими ребятами на руках нарушали этот обывательский покой и благодушие.

А мальчишки были прямо в восторге. Переливчатыми стаями бродили по улицам и бульварам. Хвалились патронами, гильзами, набранными на местах боев, меняли их на яблоки, на семечки, на деньги.

Но уже чувствовалось, что город начинает жить нервно, пьяной, безумной жизнью, что все уже выбито из колеи повседневного труда.

Больших газет не было. Вышли только маленькие, социалистические, резко разбившиеся на два лагеря, с жестоким осуждением нападавшие одна на другую. В них было мало фактов, а те, что были, казались уже старыми, словно от вчерашнего дня прошел месяц.

Пошли слухи. В толпе говорили, что к Москве с юга подходят казаки, идущие на помощь Комитету спасения родины и революции, что в Вязьме уже стоит правительственная артиллерия и кавалерия.

— Не иначе как в ночь большой бой будет, — тихонько говорили в толпе.

Слышал Василий эти разговоры; они казались ему мусором, что так надоедливо трещит под ногами.

И раздражали. Но моментами верилось, что ночью на самом деле будет большой бой, после которого все успокоится и наладится и станет вольготно, как после хорошей летней грозы.

Однако сколько на улицах народа! Чем дальше от центра, тем гуще толпа. У всех ворот, на всех углах — люди, люди, люди. И все осторожненько, испуганно смотрят в одну сторону, к центру, боязливо жмутся к стене, готовые сорваться каждую минуту и бежать без оглядки и спрятаться в своем углу.

До сумерек ходил Василий по улицам, а тоска и недоумение ходили с ним.

«Что ж теперь делать? Куда идти?» — спрашивал он себя.

И не находил ответа.

VII

А дома, на Пресне, в этот первый день боя было людно и шумно. Беднота — жительница окраин — высыпала теперь, праздная, на улицы и запрудила тротуары, дивясь невиданному. Кое-где еще спорили, кричали о предателях, об изменниках, о германских шпионах; кое-кто хмуро смотрел на рабочих, что с винтовками шли к центру в бой. Кто-то плакал. Кто-то молился.

Иногда злорадно говорили о буржуях, брюхачах и кровопийцах, которым теперь ущемляют хвост. Но это так, между прочим. Масса же этих плохо одетых людей с серыми лицами, на которых нужда написала свою длинную повесть, — эта масса была равнодушна к событиям. В толпе грызли семечки. Пересмеивались… И все чувствовали себя по-праздничному необыкновенно, словно дети, любующиеся пожаром. Все думали, что к вечеру бой утихнет, и тогда что-то изменится к лучшему, может быть, придет то прекрасное чудо, которого ждет каждый русский.

Варвара Розова — Акимкина мать — уже знала, что сын записался в красную гвардию и ушел в город, и теперь, бегая поминутно к воротам, а оттуда дальше, к углу, на Большую Пресню, она смотрела, не идет ли сын.

— Я ж ему задам! — вслух грозила она, ни к кому не обращаясь. — На-ка его, в гвардию записался, свиненыш.

И тихонько охала и беспокойно-влипчиво смотрела на прохожих, гужом валивших прямо по мостовой, где теперь уже не было ни извозчиков, ни автомобилей, ни трамваев. К вечеру улицы еще полюднели. Устало шли красногвардейцы поодиночке, с развальцем, небрежно несли винтовки, а у поясов болтались пустые патронные сумки. Эти отработали кровавый трудовой день. Толпа их останавливала, окружала, расспрашивала.

Акимки не было.

Ткачиха ловила красногвардейцев, останавливала, пытливо всматривалась в их глаза, спрашивала, не знают ли они Акимку Розова, не встречали ли его.

— Так, паренек лет шестнадцати, в серой шапке, в рыжем пальто.

— Где же? Нет, не встречали, — небрежно отвечали те, — много там народу.

И металась беспокойно ткачиха от одного к другому, с улицы домой, из дома на улицу. Искала, ждала и втихомолку плакала.

Ясы-Басы, зараженный ее тревогой, ходил перед вечером к центру города, дошел до самых Никитских ворот, — тоже искал Акимку. А когда вернулся, ткачиха вцепилась в него и расспрашивала уже с откровенными вдовьими слезами. Жалкая она стала; платок у нее был повязан криво, а старый потрепанный дипломат был надет наспех, только в один рукав; из-под платка на лоб выбивалась тощая прядь полуседых волос.

— Ведь тайком ушел, — рассказывала она в сотый раз. — Утром еще. «Я, говорит, на минутку, к воротам». И пропал там. Ах ты господи, да что же это такое?

Она посмотрела на Ясы-Басы пристально, словно взглядом хотела победить слезы, и, казалось, молила: «Утешь!»

Из ее глаз вместе со слезами уже глядела жуть. Смутился Ясы-Басы и неискренне сказал, лишь бы сказать что-нибудь:

— Да вы же не беспокойтесь, Варвара Григорьевна. Авось ничего страшного не будет.

Но ткачиха сердцем чувствовала эту неискренность, слушала как-то мельком, вполуха, и опять бежала к воротам. А у ворот толпа; женщины со двора, дворник Антроп, старый, равнодушный ко всему, и еще какие-то незнакомые люди, и всем им ткачиха рассказывала о своем сне:

— Будто у меня все зубы вывалились. И передние и коренные. Ну как есть ни одного не осталось… «Господи, думаю, да как я теперь буду жить? Как пить, есть-то буду?» А утром встала и мекаю: к чему бы это? А оно вот что: Аким Петрович в вояки записался. Да ежели его убьют, как же я-то буду? Сколько годов я ночей недосыпала, куска недоедала, его воспитывала, а теперь…

И, не договорив, тихонько плакала, вытирала бисерные быстрые слезинки кончиком темного вдовьего кашемирового платка.

— Эх-х, — крякал Ясы-Басы, посматривая на ее судорожно вздрагивающие губы. — Вы, Варвара Григорьевна, подождите горевать. Може, все образуется. Може, сейчас домой придет, а не придет — завтра чуть свет по улицам пройдем, поглядим, все оследствуем, найдем. Человек — не иголка, найдем.

Он старался говорить весело, искренне, хотел подбодрить ткачиху, но в словах не было ни искренности, ни веселости. Уходила Варвара от толпы тоскующая, и все тревожным шепотом говорили, что пропал, пожалуй, Акимка.

— Сон-то, сон какой. Уж ежели мать такой сон увидела, несдобровать сыну.

И молчали, слушая гул выстрелов в городе. Всем думалось, что на самом деле несдобровать Акимке… От этих дум была страшна наступающая ночь…

VIII

В тот вечер заперли ворота рано, как только стемнело, а со двора в комнаты никто не уходил. Улица за воротами обезлюдела, стала гулкой и тревожно ловила шаги редких одиноких прохожих. Потревоженные люди боялись одиночества, боялись своих квартир и жались вместе на темном дворе в сыром, осеннем,

Вы читаете Октябрь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату