Несколько дней спустя о моем побеге со мной заговорил один обер-лейтенант.
– Радуйтесь, что он не удался! – сказал он. – Я сам бежал в шестнадцатом году и уже во второй раз сижу в Сибири. Когда я начал свои приготовления, мой капитан сказал: «Послушайте, если это вам удастся, то вы будете достойны высших почестей». Мне удалось бежать. Но знаете, как меня встретили?
Один товарищ сказал: «Черт побери, Шольц, я вас считал умнее! Как можно, находясь в полной безопасности, добровольно жертвовать собой? Кто от вас требовал отказаться от вашего прекрасного лагеря, регулярного питания, удобной койки? Кто же вам приказывал, бога ради?»
А мой полковник заявил: «Замечательно, что вы снова здесь! Теперь вперед, на врага! Вы славно отдохнули, годами бездельничая и валяясь на койке, тогда как мы…» Признание? Высшие почести? Об этом я не слышал ни слова…
Вы живете здесь в заблуждении, будто дома все точно так же, как когда вы его покинули, как в четырнадцатом или пятнадцатом году. Бог мой, все это уже давным-давно в прошлом! Наши великие устремления давно позабыты – для войны нашли эпитет «надувательство»… Пара идеалистов, быть может, еще найдется, но большинство… Впрочем, в принципе это и не удивительно, вполне естественно – чего слишком много, того слишком много. В любом случае: во второй раз я на такое не пойду. Теперь-то уж я собой владею!
Сегодня ночью я не мог заснуть. Правда ли это? – думал я беспрестанно. Возможно ли?.. Нет, этого не может быть! С такими людьми не завоюешь полмира! В нем говорит горечь, верно? На самом деле он думает совсем иначе. Но может быть, в его словах есть доля истины?..
Мы открыли новый способ добывать дрова. Командование лагеря дает нам для нашей комнаты на неделю четыре полена, в то время как термометр показывает 45 градусов ниже нуля. А когда еще к тому же нет ни правильного питания, ни нормальной постели…
– Да делайте, как мы! – сказал Зальтин, наш добрый отец, когда мы пожаловались ему на наши беды.
Раз в неделю мы забираемся на чердак нашей казармы и под руководством архитектора отпиливаем все, что не является несущей конструкцией для крыши.
Я поделился идеей с доктором Бергером. Он упорно возражал.
– Но если они обрекают нас на замерзание, мы имеем полное право сами о себе позаботиться! – спокойно говорю я.
Мы достали пару пил, и я попросил Зальтина дать нам архитектора.
Чердак нашей казармы совсем не тронут. Какой источник тепла… Архитектор, лейтенант- трансильванец, с синим мелком ходит от балки к балке, от стропила к стропилу.
– Русские строят свои дома с таким расточительным запасом, что две трети леса можно убрать без всякого ущерба. Нужно только знать, – улыбается он, – что незаменимо, чего нельзя убирать…
Он идет и отмечает, временами высчитывает: под напором, натяжение, растяжка. Мы старательно пилим. Куски балок громоздятся.
– Ребятки, – говорит Виндт, – да будет тепло! Я всегда завидовал нашим товарищам в Туркестане…
– Не стоит, господин лейтенант! – говорит архитектор. – Я сам там был…
– Расскажите! – просят несколько голосов.
– Да особенно нечего рассказывать: жара как в печке днем и ночью, при этом ни капли воды. Зной мне до того надоел, что я всю жизнь готов мерзнуть, чем еще раз так потеть, как в Туркестане!
– А содержание было лучше, нежели здесь? – спрашивает мученик-вольноопределяющийся.
Лейтенант усмехается.
– Послушайте, – только и говорит он. – Когда в Астрахани бежали четверо офицеров, наказали 296 остальных – в пятидесятиградусную жару заколотили все окна и запретили выходить во двор. Так мы прожили целый месяц – можете себе представить? Впрочем, в Троицком за три месяца из 17 тысяч умерло 9…
Хансен, «Лаки и краски», вчера вечером пригласил меня в свой угол на стаканчик. Не знаю, что они во мне нашли: когда я уходил, почти все они сказали, что я должен чаще к ним подсаживаться.
Их разговоры долго не выходят у меня из головы. Потому ли, что они говорили со мной искренне?
– Ах, мы могли бы быть на фронте! – под конец сказал Хансен. – Там война, хорошо, это я на худой конец понимаю… но здесь… Да, я хотел бы спросить: почему она должна свирепствовать и в Сибири? Разве это не самое ужасное? И разве защитник своего отечества преступник? Мы, военнопленные, защищены договорами, имеется конвенция… Уверяют: у вас все будет хорошо, с вами больше ничего не произойдет! Но разве тифозные и туберкулезные бациллы летают здесь не плотнее, чем самый плотный пулеметный огонь? Не всякая свинцовая пуля смертельна – но кого одна из таких пуль даже слегка заденет, тот исчахнет! Нет, по мне уж лучше получить свинцовую пулю…
И только этим не ограничивается, есть и другие вещи, например отпуск! Но даже если вы и не получите его на фронте, все равно время ваше летит быстрее, у вас работа, занятия, отдушины – у нас же нет ничего! Они могут и защищаться – мы же должны сидеть и не пикнуть. Из нас, военнопленных, к сегодняшнему дню умер каждый четвертый – разве на фронте погиб каждый четвертый? Нет, далеко нет… И что тяжелее, если уж выпало пасть: с саблей в руке под громовые команды броситься на свист пуль или безвольно подставить им свое сердце, обреченно ожидая, когда они найдут тебя?..
Плохие вести с фронтов множатся. Вереникин меня не обманывал. Мы все в недоумении.
– Я этого не понимаю, – сказал вчера доктор Бергер. – Мы с высвободившимися частями смогли впервые достичь численного равновесия. А теперь вынуждены отходить, чего не делали всю войну? Должно быть, тут не обошлось без американских военных материалов…
Во дворе все бесцельно бродят. На всех лицах подавленное выражение. В последнее время я часто иду гулять с вольноопределяющимся, о котором, собственно, никто не беспокоится.
– Фенрих, – спросил он вчера, – задаетесь ли вы вопросом: возможно, мы все же переоценили свои силы?
Я пожал плечами:
– Здесь ответить на этот вопрос немыслимо… И потом: у нас есть иной выбор? – Я почувствовал, что увильнул от ответа и раздражен этим. – Если мы выиграем войну – то нет, если проиграем – точно переоценили! – говорю я наконец.
Мимо проходит русский офицер, отвечает на наше приветствие небрежно и неприязненно.
– Почему эти люди нас так ненавидят? – продолжает вопрошать коротышка. – Я их не ненавижу, никогда не ненавидел! Только воевал, потому что воображал, что на родину напали…
Я лишь киваю. Боже мой, к чему такие вопросы в Сибири? Но разве он не прав? Разве все мы пошли не потому, что на нас напали?
– Все это так, – говорю я устало. – Захватчики не рассматривают нас добровольцами – ни вас, ни меня!
Мы идем дальше и козыряем, козыряем. С нашего боку движется молодой лейтенант, австриец, которого я хорошо знаю. Мне бросается в глаза, что этот человек, который всегда отдавал честь, теперь этого не делает.
– Глядите-ка, Юнгман, – говорю я, – вон идет еще один, кто протестует!
Шага через три его уже останавливает капитан, один из тех многочисленных типов, для которых нет лучшего занятия, как следить, чтобы младшие по званию отдавали честь.
– Почему вы не приветствуете? – резко говорит он.
– Потому что я сегодня отдавал честь раз шестьсот! – холодно отвечает лейтенант.
Капитан верещит:
– Вы сошли с ума? Вы хотите быть офицером? Быть достойным подражания примером? Назад, три шага…
Молодой лейтенант не шевелится, говорит отчетливо и невозмутимо:
– Поцелуй меня в…
И идет дальше.
Все больше тех, кто не в состоянии избежать психоза, все словно заражены им. Вчера у меня