произошла первая стычка с доктором Бергером. Это знаменательно. Для того чтобы повздорить с этим тонким и сдержанным человеком, нужно совсем дойти.
Я по какому-то пустячному поводу дал ему дерзкий и несдержанный ответ. Он вздрогнул, посмотрел на меня долгим взглядом, положил руку на плечо и тихо сказал:
– Вот и вы, фенрих? Нет, я заблуждаюсь – вы нет!
У меня вдруг слезы навернулись на глаза. Я чуть не поцеловал его руку.
Ах, ведь мы все просто несчастны, смертельно несчастны – и ничего более…
Крах в Германии! Не сошел ли я с ума? У меня начинаются видения? Во дворе без шинели и шапки стоит кадровый обер-лейтенант. Он надел все ордена, бьет себя в грудь, отчего они звенят, и безостановочно кричит:
– Все напрасно… все напрасно… все напрасно…
Это правда. Но я не в состоянии это записать. Я не смог бы увидеть этого написанным черным по белому. Вот только Вереникин не лгал. Нам непременно нужно было вернуться, еще летом. Зальтин пришел от аптекаря, у которого газеты.
– Это правда, фенрих, – сказал он. – Но нас победили не солдаты! Это были американские эшелоны, шедшие днем и ночью, днем и ночью! Пушки, боеприпасы, оружие, газ… – Он был совершенно сбит с толку и повторил это трижды. Уходя, заплакал.
Русские офицеры торжествуют. «Теперь-то вы свое получили!» – говорят их взгляды, их приветствия. Нам нечего возразить. Мы бродим взад-вперед словно рабы, временное заключение которых превратилось в пожизненное. Кем же мы вернемся домой? Сыновьями обессиленной, побежденной страны? Никогда больше… Мы верили, что самое страшное у нас позади. Только теперь начинается самое ужасное…
Доктор Бергер больше ничего не говорит. Ольферт бродит с мрачным видом. Худое лицо Зейдлица превратилось в маску, скрывающую все. Вольноопределяющийся заплакан. Виндт больше не делает гимнастику. Меркель стал скромным и незаметным. Прошов уже третий день пьян, совершенно тих, не издает ни звука. Споры в углу коммерсантов прекратились. Боже, что с нами происходит?..
Я иду в лагерь для нижних чинов. Но перед этим снимаю фотографию со стены. «Голштпнца», замечательную кобылу, я срываю. Больше она мне не нужна. Я больше никогда уже не поскачу на ремонтной лошади Цирке ль, Цитер, Цофе. Я собираюсь отнести ее Поду. Под крестьянин, ему она может быть нужна. Да и должен же я ему что-то принести, когда я иду к нему.
Мой бывший «разъезд» встречает меня молчанием. Я тихо сажусь около Пода и Жучки.
– Что, парень? – говорит он тихо.
О, он хочет утешить меня, поглядите-ка на этого человека!
– Под, – смотрю на него испытующе.
– Меня нечего успокаивать. Я достаточно сильный. Но вот ты… ты потеряешь больше, чем я. Я вернусь на свое подворье, и все будет как прежде. Наверное, придется работать больше, чем раньше, чтобы выжить, вот и все… Вот так. А вот ты… вы, у которых в жизни еще ничего не было, которые всем пожертвовали, юностью, здоровьем… – Он замолкает. – Вам пришлось поплатиться за других! – грубо говорит он.
– Ни слова об этом, Под. – Я вытаскиваю снимок. – Принес тебе кое-что. Мне он больше не нужен, понимаешь…
Под откашливается.
– Черт… – Он вскакивает, трет глаза и внезапно уходит.
Я оглядываюсь вокруг. За мной сидит Артист, вокруг него другие, все закутаны по горло. Они похожи на группку отощавших китайцев, в своих широких пальто. Между ними лежит маленький Бланк, девица. Он выглядит очень скверно и все время кашляет.
– А где Шнарренберг? – спрашиваю я Хачека.
Тот пожимает плечами:
– Не знаю, фенрих. С революции он живет у австрийских унтер-офицеров, в большой комнате. Знаете ли, он боится нас… Первые дни вел себя как сумасшедший, кричал, бушевал, ругался… Со вчерашнего дня вдруг замолчал, словно разучился говорить…
– Как дела, Бланк? – спрашиваю я хрипло.
– Не знаю, фенрих, – отвечает он вяло. – Все время температура, холодный пот, смертельно холодно… Кашель отнимает у меня все силы… И временами идет кровь…
– Тебе нужно больше гулять! У тебя же теперь есть теплое пальто! Тебе необходим свежий воздух, прошу тебя! Под пойдет с тобой…
– О чем вы говорите… Я так ослаб, что меня ветром повалит! Но ведь скоро весна, верно? – Он хрипло кашляет и смотрит на свои высохшие детские руки. На пальцах розово-красные брызги…
Чуть позже подходит Шнарренберг. Я пугаюсь, увидев его. Он не умыт, не причесан, его мундир в грязи, бычий затылок усох и спрямился, вся фигура стала ниже сантиметров на пять. Я еще никогда не видел его таким.
Он садится передо мной, вперяет в меня взгляд, пронзив им меня.
– Это правда, фенрих? – глухо спрашивает он.
Я не в силах отвечать. Я вспоминаю Зейдлица: «Ни капли гибкости…»
– Что, Шнарренберг? – в ответ спрашиваю я.
– Я должен знать! Я должен знать точно! – говорит он со своим обычным упрямством.
Мне страшно.
– Не глупите, Шнарренберг! – говорю я с претензией на непринужденность.
Он продолжает неподвижно глядеть на меня. Словно ничего не слышал. От его взгляда у меня пробегают мурашки по спине.
– Вы думаете, – говорит он отрывисто, – будто я… и теперь… смогу еще три года… терпеливо ждать? – Он замолкает и размышляет. – Вы прекрасно знаете, отчего я все это смог вынести! Только оттого… что верил, надеялся… Нет, для нового я уже постарел… я постарел здесь, в Сибири! Это вы можете выдержать – вы, германская молодежь! – Он смеется почти безумно. – Ведь это правда, верно? – вдруг спрашивает он прежним, грубо-командным тоном. – Смелее, фенрих! Ответ! Ответ!
– Я не знаю… – тихо говорю я.
Он встает.
– То есть: «Да»! – спокойно говорит он. – Потому что иначе вы сказали бы «Нет!», нет, вы не просто сказали бы это, вы бы закричали! Хорошо, хорошо, я этого и ждал… – Он еще раз смотрит на меня, долго, пронзительно, сверху вниз. – Вы, юноша, последний фенрих моего полка… – вдруг шепчет он, по-военному поворачивается кругом, снова уходит.
Под возвращается. Глаза у него покрасневшие.
– У меня уже несколько недель кровавый понос, понимаешь? – говорит он. – Поэтому мне приходится так часто бегать… Вот свинство! Все бы наладилось, если было бы что пожрать… Бегаю каждый час. Всего вычистило. Постоянно нетерпеж, постоянно… А ведь там ничего нет, знаешь? Иногда будто кишки выворачивает…
– Я принесу тебе что-нибудь поесть, Под!
– Разве я для того говорю? – спрашивает он грубо. – Сам жри, что там у тебя есть, пока у самого не началось… – Он подходит к своему новому столу и берет снимок. – Звездочкой похожа на мою Блессе, – говорит он, наклонив голову набок, берет у Хачека пару гвоздей, прибивает снимок над своими нарами.
Я задумчиво смотрю на него, пока снаружи не раздается шум. Двери распахиваются, и шесть – восемь человек вносят крупного мужчину.
– Вон там в углу живут его товарищи! – громко кричит кто-то.
Среди несущих я различаю две кривых ноги кавалериста, мундир германского драгуна, синее, опухшее лицо, взлохмаченную бороду.
– Он уже некоторое время провисел, когда мы его обнаружили, – объясняет один австриец. – На брючном ремне…
Это Шнарренберг. Лицо его неузнаваемо. Глаза широко раскрыты. Когда-то гладкая борода теперь свисает клочьями.