И старый коммунист с нежностью посмотрел на дочь. Потом попробовал повернуться, но сил уже не было… Хань склонилась над отцом.
— Папа… прости…
Старик не ответил. Глаза его медленно закрылись. Через некоторое время он открыл их:
— Что ты сказала, доченька?.. Ну ладно, раз ты понимаешь свою ошибку… я тебя прощаю… Я скоро умру и ничего, кроме одной вещи, не оставлю тебе в наследство… Принеси сюда мой вещевой мешок…
Девушка подошла к вешалке и сняла мешок.
— Развяжи его. Сверху лежит одежда — отложи ее. Хань сделала, как велел отец.
— Под белой материей поищи сверток. Нашла?
— Да, вот он.
— Дай-ка его сюда.
Ты Нян осторожно взял сверток и положил его себе на грудь, возле сердца. Потом долго, не отрываясь, смотрел на узелок. Несколько минут спустя заговорил:
— Тут завернут устав партии. В 1930 году, перед тем как вступить в партию, я его переписал… А когда твоя мать готовилась стать коммунисткой, я передал ей эту тетрадку и сказал: «Возьми и прочитай. Осталось всего пять дней до собрания, где тебя будут принимать».
Она спрятала тетрадку на груди и больше не расставалась с ней. Это было 8 ноября 1940 года, а десятого мы вышли на демонстрацию… Она не успела вступить в партию, но в книге, где записаны имена коммунистов, отдавших жизнь за революцию, есть и ее имя… С тех пор я хранил эту тетрадь как самую дорогую вещь… На ней кровь твоей матери… Все ждал, когда ты вырастишь, чтобы передать ее тебе…
Старик замолк. Потом протянул сверток дочери:
— Береги это, дочка!
Хань дрожащими руками взяла узелок, осторожно развернула его и увидела небольшую тетрадь в ветхой обложке. Тонкие пожелтевшие листы были испещрены маленькими, аккуратно выведенными буквами. На краях тетради темнела засохшая кровь. Священный трепет охватил девушку.
— Дочка, — услышала она голос отца, — там еще есть… шерстяное одеяло… Возьми его с собой… в горах холодно…
Девушка бросилась к отцу:
— О господи… папа!
Она упала на колени и прижалась мокрым от слез лицом к груди отца. Дыхание старика становилось все слабее. Нган видела, как с последним вздохом Ты Няна поднялись разметавшиеся по груди старика темные пряди девичьих волос. Поднялись и больше не опустились.
Хань осталась в санатории еще на два дня, чтобы похоронить отца. Ты Няна хоронили все отдыхающие. На третий день рано утром решила уехать.
— Почему бы тебе не остаться еще на день? — спросила ее Нган. — Отдохнешь перед дорогой.
— Нет, не могу. Послезавтра я должна быть на месте.
…Хань поднялась, когда было еще совсем темно.
— Куда ты так рано? — спросила ее Нган. — Еще только три часа.
— Хочу пойти на могилу отца.
Нган помогла девушке собраться. Потом они вместе пошли на кладбище. Хань молча просидела у могилы остаток ночи. Когда она подняла голову, в ее блестящих глазах заиграл первый луч солнца.
— По какому адресу тебе писать? — спросила Нган.
— Я напишу сама, как только доберусь до места.
Девушка закинула косы за спину, повернулась и пошла. Над морем поднялось солнце, осветив тысячами лучей свежий могильный холмик и девичью фигурку на дороге, ведущей в горы.
Ань Дык
РОДНАЯ ЗЕМЛЯ
Это было к исходу года Дракона,[10] примерно на двадцать третий день двенадцатого лунного месяца, за неделю до новогоднего праздника Тет. Редактор нашей газеты товарищ Динь сказал мне:
— Послушай, ты не хотел бы съездить в Сео-Дыок? Ведь тамошние жители своими силами уничтожили «стратегическую деревню». Можно будет написать очерк о том, как наши соотечественники, недавно вырвавшиеся из когтей врага, отпразднуют Новый год. Заодно уладишь ту старую историю с лодкой.
— Ну что ж, охотно поеду, — ответил я.
И на другой день стал собираться в путь. Сердце мое пело от радости.
По привычке газетчика я заранее рисовал себе свой приезд в Сео-Дыок. Увижу своих давних друзей, тех, кто, невзирая ни на какие трудности, продолжает борьбу с врагом. Одна за другой вставали передо мной волнующие картины: вот жители освобожденного села бросаются целовать стволы деревьев, с корнем выкорчеванных врагами из земли; кругом ни одного дома, повсюду валяются обрывки колючей проволоки. С реки доносится плеск воды, ритмичные удары весел…
Конечно, думал я, в своем очерке об освобождении Сео-Дыока я обязательно все это опишу.
А между тем, дорогие читатели, есть одно дело, о котором я еще ничего вам не рассказал. Оно касается той истории с лодкой, которую Динь велел мне уладить. Как вы думаете, отчего Динь так на этом настаивал?
Поверьте мне, дорогие друзья, уже много лет из-за этой самой лодки меня мучает совесть. Да и не меня одного, а и Диня, редактора нашей газеты. Мы с ним, понимаете, несколько лет назад взяли лодку у наших земляков из Сео-Дыока и до сих пор не смогли ее вернуть…
А в тот год жителям Сео-Дыока приходилось очень трудно.
Мы, газетчики, поначалу скрывались в окрестностях села, но, когда противник создал отряды так называемой «гражданской обороны», которые проводили одну облаву за другой, мы больше не могли там оставаться. Ушли в джунгли, где основали нашу редакционную базу: у нас был старенький радиоприемник и допотопный ротатор. Чтобы не умереть с голоду, мы питались речными ракушками. И все-таки ухитрялись писать и печатать короткие статьи, содержащие важные новости.
Так и шла работа месяцев пять или шесть, вплоть до самого конца пятьдесят девятого года. А потом мы получили приказ перебраться в другой район, где нужно было создать нечто вроде походного агентства печати.
Нам предписывалось поздно вечером спуститься к реке, где будет ждать лодка. Взвалив на спину аппаратуру, мы с Динем с трудом выбрались из леса и вышли на берег, оба промокшие до нитки. Там спрятались в кустах и стали ждать. Но ждали напрасно: никто за нами не приезжал. Прошел час, другой, и по-прежнему — ничего. Нас уже била нервная лихорадка. Уйти отсюда по суше не было никакой возможности, а ведь в приказе ясно сказано, чтобы мы уходили немедленно. И все это происходило в ночь на двадцать восьмой день последнего месяца года, накануне Тета. Согнувшись под тяжким грузом, мы брели вдоль реки, то поднимаясь вверх, то спускаясь по берегу вниз, и ждали, ждали…
Тут Динь возьми и скажи:
— Боюсь, что ребята, которые должны были приплыть за нами, попали в засаду.
Я ответил не сразу:
— Может быть… Но обождем еще немного…
Кто знает холодный пронизывающий туман наших ночей, венчающих старый год? Пустынные, унылые берега? Ночь так темна, что не видно ни зги. Холод пробирает до костей, но мы не смеем закурить; донимают москиты, но мы не смеем даже хлопнуть себя по щеке. Прячась в кустах, пожираем глазами реку. И по-прежнему — ничего.
Наконец Динь говорит шепотом:
— Теперь, Бай, больше нет никакой надежды. Надо идти в село и достать лодку. Другого выхода нет.