Сцена опьянения старого распутника, сцена с офицером и исповедь Ивана — это также мастерски произведенные вскрытия.
Поэма, которая складывалась в голове Ивана, полна подавляющего величия.
Если б можно было воскресить Лермонтова, он сумел бы сделать из этого pendant или, скорее, продолжение своего 'Демона'.
Инквизитор — это воплощение Люцифера, облаченного в пурпур и увенчанного папской тиарой. А в личности Христа, в его взгляде, преисполненном благодушия, которым освещено лицо Инквизитора, я вижу, мнится мне, вижу облик автора романа. — Да! Вы тысячу раз правы — Достоевский — это Weltschmerzer[1274], и его нельзя сравнивать с эгоистом Жан-Жаком[1275].
Если бы Лермонтову — единственному из наших поэтов, который мог бы позволить себе изложить стихами речь Ивана, — посчастливилось напасть на подобный сюжет, из-под его пера вышло бы произведение, еще более грандиозное, чем его 'Демон'. Стремления Люцифера в тиаре бесконечно шире, ибо любовь какой-нибудь Тамары, разумеется, гораздо ниже любви или признательности всего человечества.
Вы спросите, быть может, с какой целью пишу я вам эти строки? Достоевский сумел бы объяснить вам это — я же не в состоянии это сделать. Здесь желание сознаться в том, что я побежден и — как ни странно — у меня совсем нет ощущения, что я унижен, — я чувствую себя выросшим в собственных глазах тем признанием, которое только что вам сделал. На одно мгновение я словно облачился в рясу смиренного Алеши, а вы появились передо мной в моральном одеянии симпатичнейшего отца Зосимы.
Примите же эти строки как мою исповедь вслух…
Вы не станете упрекать меня — я не заслуживаю этого — вы уже дали мне, впрочем, кое-что понять, отобрав у меня книжки журнала, — а найдете средство дать мне знать, что исповедь Валаамской ослицы благополучно дошла по назначению.
Тысяча и тысяча благодарностей за то, что вы открыли мне глаза <…>
P. S. Протестуйте же снова хоть сто раз против приемов, применяемых Катковым. Никто не насмехается так над публикой, как он, заставляя ожидать, затаив дыхание, все интеллигентное население России[1276].
Автограф // ЛБ. — Ф. 93.11.9.58.
180. А. Г. Достоевская — А. А. Достоевскому
<С.-Петербург. 17 сентября 1879 г.>
…Брат мой[1277], побывав в имении, положительно отказался выбрать для Достоевских часть по многим причинам, о которых в письме не напишешь. Да оно ж лучше, что отклонил ответственность, так как его и меня всю жизнь бы бранил Николай Михайлович за выбранную для него '
Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 151.
181. Е. Ф. Тютчева[1279] — К. П. Победоносцеву
<Москва> 4 октября 1879 г.
…Мы прочли последнюю часть 'Братьев Карамазовых'. Достоевский взялся за слишком трудное дело, желая совместить в своем романе, изобразить словом то, что одна жизнь может совокупить, — и сильный человеческий дух, просвещаемый и наставляемый свыше, примирить, т. е. соблазн внешний веры, малодушия и малоумия верующего — с беспредельною гармониею Истины. Есть глубокие ключи, которых не может, не должно касаться человеческое слово. Не словопрениями изгоняется сей темный дух соблазна и самовольного сомнения — но токмо молитвою и постом. Разоблачать язву, выставлять ее напоказ — можно, но кто ее исцелит?..
Автограф // ЛБ. — Ф. 230.4406.9.
182. И. С. Аксаков — А. Ф. Благонравову[1280]
Москва. 20 октября 1879 г.
Я ужасно виноват пред вами, многоуважаемый Александр Федорович, что до сих пор не отвечал вам на ваше письмо[1281]. Прочитав его, я решил в уме, что необходимо выждать окончательного результата оценки, о чем и хотел вам писать. Но тут случились разные обстоятельства, совершенно отвлекшие мое внимание. Выждать — я и теперь стою на этом. Еще неизвестно, какой отзыв дадут Гончаров и Достоевский. Если даже ваша сказка не получит премии, то все же будет иметь значение всякий похвальный отзыв о ней таких авторитетных писателей. Попросите секретаря, г. Рогова, чтоб непременно сообщил их отзыв, каков бы он ни был <…> Я очень охотно представлю ваш рассказ в Общество распространения полезных книг. Комитет же грамотности находится в Петербурге. Если вы не получите Фребелевской премии[1282], то прежде всего нужно напечатать и затем экземпляр представить в Комитет…
Автограф // ЦГЛМ. — ОФ. 3985.
183. Из дневника А. А. Киреева
<С.-Петербург> 5 ноября 1879 г.
Я в восторге от 'Карамазовых'. Его определение вечных мук ада — глубоко философское: невозможность любить и жертвовать собою и страдать за других. Едва ли когда-либо в русской беллетристике появлялось что-либо более глубокое!!
Автограф // ЛБ. — Ф. 126.2.8.
184. Ф. Н. Китаев — Е. С. Некрасовой
<Новочеркутино, Тамбовской губ.> 21 ноября 1879 г.
…Как вы, бывало, не могли слышать о Чернышевском[1283], так и я теперь о Достоевском. С большим удовольствием я читал когда-то его 'Мертвый дом', затем с меньшим уже удовольствием то, что следовало за ним, а когда появился 'Идиот', то я его читал положительно без всякого удовольствия, я даже не дочитал его, такое неприятно тяжелое впечатление он производил на меня. Такая манера писать, это удовольствие находить наслаждения в ковырянии ран, и без того больных и трудно заживающих, — мне не по вкусу. Такое отношение к явлениям обыденной физической и психической жизни человека напоминает мне тех нищих калек, с голыми обезображенными частями тела, покрытыми язвами, которые с искусственно жалобными воплями разъезжают на клячах по деревенским базарам и всячески стараются привлечь к себе внимание и симпатию публики.
Достоевский — тот же калека. Я помню, что дети находят большое удовольствие ковырять или бередить свои болячки, не понимая, что этим они только замедляют ход заживления. Помню, что за это,