оказывать того же доверия, какое можно дать рыбарям и ниварям.

Упоминаемый отброс, однако, очень серьезен по своей многочисленности: в нем состоят все фабричные и заводские люди, все ремесленники и кустари, настоящее исчисление которых упорно убегает от всех забот статистических комитетов, но вообще этих людей очень много и притом, — как иные уверяют, — это самый 'воспламенимый элемент', которым в каждую минуту легко может воспользоваться 'злая воля'.

Напрасно скрывать, что как специально злая, так и специально добрая воля такой взгляд разделяют; и если первая стремится сделать сюда подсыл, то вторая заботится 'о предупреждении и пресечении'. Очевидно, что исполнители злой воли и слуги воли доброй считают себя здесь у самого центра опасного положения, которое они направляют как кому надобно, т. е. одни поднимают, другие подсекают. Если 'подсылу' удается растолковать работникам, что их задельная плата ниже стоимости труда, то 'пресечению' тотчас же удается внушить, что такие желания непозволительны, и фабричный 'элемент' успокаивается. Иначе был бы бунт. А потому здесь то доверие, о котором в последние дни много говорили со слов покойного Достоевского, — невозможно или, по крайней мере, — очень опасно.

Я думаю, что все это большая неправда, и она накликана на наш фабричный народ ложными представлениями о нем фальшивой литературной школы, которая около двадцати лет кряду облыжно рядит нашего фабричного рабочего в шутовской колпак революционного скомороха. Народ, работающий на фабриках и заводах, в смысле заслуженности доверия, это — все тот же русский народ, стоящий полного доверия, и Достоевский, не сделавши исключения для фабричных, не погрешил против истины'.

Лесков воспользовался эпизодами с 'обнищеванцами', чтобы еще раз выразить свою любовь к русскому народу и веру в его великое предназначение. Однако эта вера, как и у Достоевского, была связана с активным неприятием идей социализма и полным непониманием роли пролетариата в будущем России. Вся эта история, — писал Лесков, — 'не свидетельствует же о 'растленном и безнравственном элементе', каким любят представлять русского фабричного. О, нет, и сто раз нет! Это тот же самый цельный русский народ, с его восхитительным стремлением к добру и к вечности…' (гл. XVII).

Писатель несправедливо низко расценивал свой очерк 'Обнищеванцы' с художественной стороны.

Лесков был требователен к себе и любил, как он выражался, переписывать все 'вдоль' и 'поперек' [1729]. 'Я, ведь, ужасный копун и все должен себя выправлять да разглаживать', — признавался он В. А. Гольцеву[1730] .

'Обнищеванцы' не принадлежат, конечно, к лесковским шедеврам, не выделяются они и среди его очерков. Желание рассказать поскорее историю событий наложило на них отпечаток некоторой стилистической небрежности, но встречаются здесь и лесковский юмор, и сатирические нотки, и порой лиризм.

В письме к Аксакову 13 февраля Лесков, как мы видели, выражал беспокойство о том, что его корреспондент ожидает от очерка большой 'художественности'.

12 мая он писал ему же, благодаря за щедрый гонорар:

'…что касается достоинств рассказа, то я нахожусь не на вашей стороне, а на стороне тех, кому он не нравится. По крайней мере, я им вполне недоволен и даже зол за него на вас. На горе или на радость мою я имею досадливую впечатлительность, с которою не могу совладеть, а вы мне натрубили в уши такого пуризма, что мне невозможно писать для вас. Чтобы дать вам что-либо живое, я должен взять из того, что заготовлялось не собственно для вас, а на волю, или даже для кого-нибудь другого, — и я так и должен поступить 'теперь или никогда'. Я не могу быть спокоен, что бы у ваших читателей было понятие обо мне по напечатанному у вас неудачнейшему моему рассказу; это мне непереносимо, но исправить этого я не могу, потому что что бы я ни стал писать для вас — вы у меня опять будете 'перед очами души' и все будете мне застить на живую пластику'[1731].

Приблизительно через год после 'Обнищеванцев' в заметке 'Богословы и неоднословы', предназначавшейся для 'Петербургской газеты', Лесков снова вспоминает Достоевского и Аксакова и их восприятие русского народа.

В 'Церковно-общественном вестнике' 1 мая 1882 г. была опубликована проповедь, в которой говорилось, что праздники лучше проводить в Англии, ибо в России 'под праздники' любят предаваться разгулу.

Лесков пишет:

'Верно это или неверно? Может быть, и неверно, потому что до сих пор еще наши люди под праздники больше всего ходят в баню, — а это нельзя счесть за разгул и за 'место развлечения'; но во всяком случае посылка русских для наущения благочестию в чужие края — совсем противоречит тому, как представляет дело г. Аксаков и как представлял его покойный Достоевский'[1732].

Проходит еще год, и мысли Лескова снова обращаются к Достоевскому. На этот раз поводом послужил выход в свет книги К. Н. Леонтьева 'Наши новые христиане' (М., 1882). С позиций ортодоксального православия Леонтьев обвинял Достоевского и Льва Толстого… в ереси. Главная ересь обоих писателей, по мнению Леонтьева, заключалась в том, что они проповедовали 'одностороннее', 'сентиментальное, или розовое' христианство.

Глубоко возмущенный Лесков разразился резкой отповедью в двух статьях, напечатанных под общим заглавием 'Граф Л. Н. Толстой и Ф. М. Достоевский, как ересиархи. (Религия страха и религия любви)' в начале апреля 1883 г. 'Религия страха' — это мировоззрение Леонтьева, пугающего 'концом мира' и оскудением человечности; 'религия любви' — христианство Достоевского, Толстого и, несомненно, самого Лескова.

'Достоевский уже мертв и ничего не ответит…' — писал Лесков в начале первой статьи. Ответ от имени покойного он как бы взял на себя (Лесков не мог знать, что Достоевский сам собирался отвечать Леонтьеву на критику речи о Пушкине. Записные тетради писателя со строками об этом были опубликованы в том же 1883 г., но несколько позже).

Объектом яростного нападения Леонтьева послужила речь Достоевского на Пушкинском празднике 8 июня 1880 г. и в особенности выраженная в ней мысль — назначение 'русского человека есть бесспорно всеевропейское и всемирное'. 'В этих, бог весть, насколько сбыточных, но очень добродушных и вполне невинных мечтаниях покойного Достоевского о будущем блаженстве всех народов, благодаря примирительному участию русского 'всечеловека', г. К. Леонтьев усмотрел, по крайней мере, две ереси', — писал Лесков.

Вторая 'ересь' — любовь Достоевского ко всему человечеству, которую не мог понять Леонтьев, полный вражды к европейцам.

Лесков возражал:

'…чувство общечеловеческой любви, внушаемое речью Достоевского, есть чувство хорошее, которое, так или иначе, стремилось увеличить сумму добра в общем обороте человеческих отношений. А это, бесспорно, — честно и полезно'.

'…Кто ближе к христианству, — спрашивает Лесков, — Достоевский ли с его космополитическою любовью, или г. Леонтьев и единомышленные ему с их ортодоксальною ненавистью? Что же касается лично нас, то голос совести велит нам стоять на стороне Достоевского…'; '…обвинение в ереси построено на основаниях несостоятельных и ложных', — так заканчивает Лесков первую статью.

В заключение он делает особую сноску:

'Пишущий эти строки знал лично Ф. М. Достоевского и имел неоднократно поводы заключать, что этому даровитейшему человеку, страстно любившему касаться вопросов веры, в значительной степени недоставало начитанности в духовной литературе, с которою он начал свое

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×