'Очень неосмотрительно цитировать Лермонтова, писавшего в личном письме: 'А их (горцев) 600 осталось на месте, кажется, хорошо'. Это надо убрать… Цитата звучит нынче страшно'.
'Твои размышления о внутреннем рабстве двусмысленно проецируются на наши дни. На подразумеваемое нами 'сегодняшнее'. Причем понимай его как хочешь — и как сионистское рабство можно прочесть, а можно прочесть еще и пострашнее'.
'На стр. 266 герой говорит: 'Взяли в плен 250 человек (это про эсэсовцев), тут же на путях и расстреляли, некогда с ими было возиться'. А вот 'Немецкая волна ' найдет время повозиться, целую передачу построит. Зачем это нам?'
Я вспоминаю все обстоятельства этой давней истории лишь потому, чтобы нынешние молодые писатели воочию убедились в том, сколько лишних сил, воли, терпения приходилось тратить нам в свое время, чтобы донести до читателей свои заветные чувства и мысли. Николаю Шундику я ответил страстным посланием.
'Дорогой Николай Елисеевич!
Горестно мне писать это письмо Вам — но другого выхода у меня нет. Вы сделали немало замечаний по верстке моей книги и предлагаете, чтобы я их учел… Если бы Вы знали, как я сдавал эту книгу! Полгода непрерывной работы по замечаниям и предложениям Лебедева, Карелина, Байгушева, Сорокина. При всем при том, что рецензенты и все работники издательства с восторгом отзывались о книге в целом… Одну статью о Багрицком я переделывал четыре раза (!), потому что и Карелин, и Байгушев, и Сорокин гарантировали, что после очередной доработки она все-таки останется в рукописи. Но в последний период ее прочитали Вы, и я, буквально скрепя сердце, пошел навстречу Вашему пожеланию и убрал статью из книги, хотя, на мой взгляд, она необходимо должна была там остаться. — Ну, подумал я тогда, — наконец-то книга сдана и мои мытарства кончились… Однако они начинаются снова. Зачем же тогда была проведена вся эта громадная редакторская работа? Почему же Вы не доверяете своим работникам? Давайте тогда, если Вы хотите редактировать мою книгу, начнем все сначала, с первоначальных вариантов глав — потому что не со всеми сокращениями и правками я был согласен, — может быть.
Вы к иным страницам подойдете более объективно, чем мои редактора! Вы же прекрасно знаете, Николай Елисеевич, что каждый лишний читающий редактор — это очередная правка. Не может быть такого, чтобы в книге все было бесспорно и чтобы редактор на сто процентов был согласен с автором. Я известный поэт, автор четырнадцати поэтических книг, двадцать лет работаю в поэзии и критике. Как все писатели, особенно в жанре этой книги, я имею право на субъективные оценки, на свое понимание поэтического творчества того или иного поэта… Прошу Вас проявить широту и оставить мне эту возможность. Я сам отвечаю за свою книгу, в первую очередь и как поэт, и как член партии, и как секретарь правления Московской писательской организации. Конечно, за книгу отвечаете и Вы, но коль по главным идейным параметрам она прочна — то всякого рода эстетические оценки — их можно принимать широко. Измучился я с этой книгой, Николай Елисеевич. Она — плоть и кровь моя. Не режьте по живому. Я человек не слабый. С недругами бороться умею. Но хуже нет отстаивать себя в спорах с единомышленниками… Руки опускаются. И это в то время, когда нам, как никогда, нужны широта по отношению друг к другу, желание понять друг друга, терпимость к разного рода оттенкам наших взглядов… Ведь мы каждый по-своему боремся и утверждаем значительность и жизнеспособность русской советской литературы, и главная наша беда в этом деле — разобщенность, а главная задача — единство, единство и еще раз оно.
Карелин, Сорокин и Байгушев берут всю ответственность за книгу на себя, поскольку Вы в больнице… Зачем Вам подменять их всех, когда я с ними столько работал, что рукопись трижды (!) пришлось перепечатывать. Я шел на очень многие уступки.
Прошу Вас по-человечески подписать книгу, чтобы мы все облегченно вздохнули. Прошу у Вас понимания и поддержки. Если ее не будет — в таком искромсанном виде я книгу издавать не стану. Слишком она мне дорога.
Выздоравливайте скорее.
Ваш Ст. Куняев'.
Но как бы то ни было, книга 'Огонь, мерцающий в сосуде' вышла, и я был рад тому, что меня выдвинули на премию имени Горького. Мне исполнилось к тому времени уже пятьдесят пять лет, ни одна из моих книг не выдвигалась до сих пор ни на какую премию, и я, естественно, очень волновался. Как оказалось, не зря. Либеральный террор и диктатура среды тут же показали свои когти. Родион Щедрин несколько раз брал слово на заседании комитета по премиям, устраивал истерику: как можно присуждать премию человеку, 'поднявшему руку' на самого Высоцкого! Евгений Евтушенко опубликовал открытое письмо во всемогущественной тогда 'Литературной газете', в котором обвинял меня в 'зависти' и 'сальеризме'. Было от чего опустить руки, но вдруг — получаю письмо, написанное знакомым изящным почерком, из далекого уголка нижегородской земли:
'Дорогой Станислав!
Прочитал недостойное не токмо литератора, но просто-напросто порядочного человека письмо Евтушенко. Показал свои клыки серый волк, думаю, ты не убоялся, и все же считаю нужным как-то тебя оградить от обнаженных клыков, от ядовитой слюны.
Я мог бы сочинить какой-то ответ, но мне неловко, серый волк упоминает твою статью, в которой я как-то присутствую, может, лучше сочинить коллективный ответ, будет более весомо, и напечатать его в 'Литературной России'. Безоговорочно ставлю свою подпись. Жду весточки. Держись, крепись.
С приветом
Федор Сухов.
17 января 1988 г.'
Дальнейший сюжет нескольких писем Федора Сухова связан с откликами на мою статью 'Ради жизни на земле', опубликованную в 1987 году журналом 'Молодая гвардия'. Главная мысль статьи была в том, что поэзия о Великой Отечественной войне — разная, один ее пласт брал исток в понимании войны как продолжения всемирной революции, рисовал ее контуры в романтически-книжных тонах, а другой ощущал войну как тяжкую народную страду, как великое несчастье, как национально-патриотическое бытие России.
Героями первого пласта — 'романтиками войны' были, в основном, поэты, вышедшие из русского еврейства, второго — коренные, почвенные русские люди. Какой поднялся хай! Какие проклятия посыпались на мою голову с перьев О. Кучкиной, Е. Евтушенко, А. Туркова, Л. Лазарева и других… Но один из тех, кто выступил в мою защиту, был Федор Сухов, возмутившийся статьей Л. Лазарева-Шинделя, опубликованной в 'Знамени'. Однако ответ Сухова Лазареву тогдашний редактор 'Литературной России' Колосов публиковать отказался, о чем я узнал из очередного письма моего нижегородского отшельника, которого я вольно или невольно, но втянул-таки в свою национально-идеологическую борьбу.
'Дорогой Станислав!
Читай для ознакомления мое послание редактору 'Литературной России'. Мне непонятно, почему ее редактор так враждебно воспринял твою статью. А статья твоя — смелая и вне всякого сомнения справедливая. Жаль, что нет такого органа печати, чтоб как-то усмирить разбушевавшихся 'романтиков'. Кланяюсь.
Федор Сухов.
2 марта 1988 г.,
с. Кр. Оселок.
ПИСЬМО В РЕДАКЦИЮ
'Хочу просто предупредить читателей, что в статье 'Ради жизни на земле' нельзя принимать на веру ни одного факта, ни одной цитаты, ни одного утверждения', — это заклинание из статьи Л. Лазарева, напечатанной в журнале 'Знамя', это-то заклинание и заставило меня выступить с данным письмом. Дело в том, что автор статьи 'Ради жизни на земле '