— Одиннадцать?!
— В нашем кишлаке каждая семья много детей имеет.
— А сколько у тебя братьев и сестер?
Умит начал загибать пальцы и перечислять:
— Адолат, Шахло, Шарифа, Вахоб, Сухроб, Абдусалом, Асли, Фаттех, Бахром, Зейнаб. И я. Четыре девочка и семь мальчик. Одиннадцать. И папа с мамой. Им уже семьдесят лет. Три сестра замуж вышли, четыре брат — женились. Остальные холостые.
— Понятно. И как, помогают старшие дети родителям?
— Им самим трудно, у каждого семья. Я помогаю.
— А ты где русский язык учил?
— В школе. Я только восемь класс закончил. Потом работать в Душанбе пошел. Там заработки совсем маленькие. Поэтому я в Москву поехал.
— А стихи когда стал писать?
— Давно. В тетрадку пишу, но больше не нравится, чем нравится.
— Ночью пишешь?
— Ночью. Но долго не могу, спать охота. Лучше в выходной день.
— А какая твоя мечта, Умит?
— Мечта? Не знаю. Сначала деньги надо заработать?
— Тебе на родине, наверное, уже невесту подыскали?
— Нет, — отрицательно покачал головой Умит и улыбнулся. — Я свободный человек. Невесту сам найду.
— Давай, о твоем стихотворении, — сказал я и взял с полки два тетрадных листа. — Тут у тебя много грамматических ошибок. Я пометил карандашом. А в целом — нормально. Мне понравились.
— Правда?
— Точно. Тебе надо бы посещать литературный кружок. Я узнаю у приятеля, скульптора. Он сейчас в отъезде, приедет — спрошу.
— Спасибо.
— Но главный учитель — самообразование. Надо читать много. Покупаешь книги-то?
— Да, — кивнул Умит. — Редко. Книги дорого стоят. Я больше беру в мусорном баке. Там встречаю хорошие книги. Однажды кто-то бросил целый собрание Маяковский. Я к себе притащил. Маяковский хороший поэт, у него образ есть. Образ замечательный у Есенина. 'Не жалею, не зову, не плачу. Жизнь моя, или ты приснилась мне…' Очень люблю. Почитаю его, сразу про маму думаю, про кишлак. Еще разный поэт мне нравится. Я землякам сказал: 'Увидишь книгу — мне принеси'. У меня уже полный шкаф собрался. Один раз, не помню, когда, — я нашел в мусоре папку с бумагами, чертеж разный, рисунки. Там один рисунок понравился — девушка. Образ хороший, приятный, грустный. Я ее на стену повесил. А папку я хотел вам показать, может, пригодится. Но он пропал. Спрашиваю земляков — где? Никто не знает. Люди иногда по ошибке выбрасывают бумаги. Мой земляк один раз нашел свидетельство рождения, пошел, отдал хозяину. Он очень благодарил.
— Говоришь, папка?
— Да. Такой оранжевый цвет, как апельсин.
Я промолчал. Я понял, что Умит мою папку подобрал, и она потом каким-то образом попала к Трикошину.
— А рисунок, портрет девушки, можно посмотреть? — спросил я.
— Конечно! — обрадовался Умит. — Пойдемте.
Мы допили пиво. А оставшиеся банки, я положил в пакет, отдал дворнику:
— Угостишь друзей.
В полуподвале общежития над кроватью Умита висел портрет Эолли. То был карандашный рисунок, один из тех, что я сделал, когда создавал робот.
— Ну, как? — поинтересовался Умит.
— Ничего, — кивнул я. Это был единственный сохранившийся портрет Эолли. Ничего другого не осталось, ни фотографий, ни, тем более, видеофильма. Только рисунок.
Я долго всматривался в портрет, — созданный еще до появления Эолли. Нет, такого рисунка мне уже не сделать.
— Если нравится, берите на память, — предложил дворник.
— Нет, пусть у тебя висит.
Мне пришлось выпить кружку чая, предложенную приятелем Умита. В комнате впритык друг к дружке стояли пять коек, застланные байковым одеялом. Остальных дворников не было. Выпив душистого зеленого чая, я распрощался с ребятами.
Дома я достал из сумки соломенную шляпку Эолли, повесил на стену. В это время зазвонил телефон.
В трубке я услышал девичий голос, очень похожий на Танин. Услышал еще, фоном доносящийся, слабый звук стучащих колес поезда.
— Это я, — сказала Таня. — Хочу спросить тебя напоследок. — Она сделала паузу, чтобы унять волнение. — Ты там в Монголии или еще где… был не один, верно?
— Теперь это разве имеет значение? — ответил я.
— Имеет.
— Да, не один, Таня.
— С кем?
— С тобой.
— Шутки сейчас неуместны, Андрей.
— Я не шучу.
— Как это — со мной?
— Это в двух словах не объяснить.
— Знаешь, что… Дурачь другую. А я рада, что избавлена от этого. И вообще, ты сделал свой выбор, а я — свой.
Разговор резко оборвался. В трубке раздались гудки.
Дни потекли пасмурные, зябкие, дождливые.
Выходить из дому не хотелось. Я лежал на диване и ни о чем не думал, закрыв глаза. Потом взял старую книгу 'Спартак', открыл на заложенной странице, дочитал книгу. И снова лежал с закрытыми глазами.
В самом начале ноября вдруг запоздало выглянуло солнце Бабьего лета. Тепло стало. Люди скинули пальто и надели легкие куртки, плащи, а некоторые, чересчур смелые, расхаживали в тонких спортивных майках.
Меня тоже потянуло на улицу погреться.
Я пошел на бульвар и отыскал там свободную скамейку. Неподалеку от меня, устроившись на складном стуле, старый художник писал осеннюю аллею.
Прошло, наверное, с полчаса, и я подошел к художнику, чтобы взглянуть на его работу, прикрепленную на треножнике. И обомлел. Верней, словно меня ледяной водой окатили! На квадрате холста вместо желтой листвы деревьев, был изображен портрет Эолли.
— Ну, вот, — сказала подошедшая вместе со мной какая-то женщина и, разочарованная, удалилась со словами. — Какая-то девица. А я подумала — пейзаж.
— Послушайте! — обратился я к художнику. — Кто эта девушка?
— Что-что? — старик поднял голову.
— Девушка, что вы изобразили…
— Не могу знать, молодой человек?.. — Художник поднялся и отошел на два шага, поглядел на работу, прищурив глаза. Я приблизился к нему вплотную и с трудом сдержался, чтобы не взять его за грудки. Кровь хлынула мне в лицо.