является делом чувств поэта. Невнимание к «субъективности» приводит, например, к тому, что при анализе цикла «Итальянские стихи» Вл. Орлов упоминает все, что может заявить о поисках А. Блоком «объективности», о разрыве его с «лирической стихией»: тут и черты классического стиля в пейзаже, и живопись Возрождения, и типично блоковская апелляция к «очистительным векам», то есть к будущему; и нет здесь только одного — упоминания о том, что в этом цикле заключены, может быть, наиболее «дерзкие» по «личному» мироощущению, гениальные в своем трагизме «дантовские» стихи — «Холодный ветер от лагуны…» и «Жгут раскаленные камни…». Книга Вл. Орлова об Александре Блоке, как мы видим, не свободна ни от недостатков, ни от предвзятости. Но, однако, это — первое после долгого перерыва значительное научное изыскание о поэте, написанное с глубокой осведомленностью и с пониманием насущной нужды современного литературоведения. Книга Вл. Орлова выигрывает спор об А. Блоке. Она успешно пропагандирует новое, более высокое отношение к Блоку как к классику русской поэзии, ставшему в один ряд с ее «старшими богатырями». II ЕСЕНИН В НАШИ ДНИ Вышло в свет и буквально в тот же день разошлось среди читателей — при полуторастотысячном тираже — двухтомное собрание стихов и поэм Сергея Есенина. В чем причины столь постоянной и необманчивой популярности лирики Есенина, почему редко и скудно издававшийся — годами имевший хождение в рукописных тетрадках, — Есенин и сейчас один из самых известных и любимых русских поэтов, не потерявший ни доли своего обаяния, проложивший свою тропу к действительно массовой лирике? Во всем разноречии его душевных движений, в «половодье чувств» и в «буйстве глаз» Есенин — родное дитя революционной поры. Это его, скандалящего за Советскую власть, освистывали буржуа в Тенишевском зале в 1918 году; это Есенин, попав на собрание белых литераторов в Берлине, был избит, когда требовал исполнения «Интернационала». Такие факты говорят порой больше, чем узкосоциологические изыскания. Но хотя есенинские слова: «Мать моя — родина, я — большевик» — звучат убедительно и пылко, для Есенина, с его патриархально-крестьянскими идеалами, в совершаемом у нас революционном перевороте многое оставалось непонятным и лично мучительным. Реальные революционные события, резкие перемены в деревне, даже элементарная машинизация села — все это в представлении Есенина гласило о гибели кроткой, созданной главным образом воображением поэта, патриархальной, уединенной, с замкнутыми интересами и обычаями Руси. Крушение этого иллюзорного представления о деревенской России было закономерным, но при этом Есенину казалось, что исчезла близкая природе и глубоко поэтическая целая область жизни, а значит, и область чувств. С ней у него связывался недостижимый идеал душевного мира, ясности, чего-то радужного и покойного. Драма Есенина в этом смысле усугублялась тем, что обстоятельствами жизни и литературной судьбы поэт сам стал человеком «города», более того — его рабом: всеевропейская известность, привычка к успеху, к молве, сплетающей его имя с именами знаменитых женщин и с шумными скандалами в кабаках многих столиц, а главное — мелкобуржуазная, «урбанистическая» богема, которая «обволокла» Есенина и чуть ли не сделала его своим знаменем, — все это внесло в жизнь «последнего поэта деревни» многое тяжелое, дисгармоничное, враждебное самому существу его светлого, родникового лирического дара. Можно проследить, как с годами под ударами времени и истории распадается в поэзии Есенина милый его сердцу призрак кроткой Руси — «покойного уголка», страны «волхвов, потайственно волхвующих»… Сначала в его совсем почти «славянофильских» деревенских картинах начинает сквозить какая-то неусидчивая «журавлиная» тоска. Рождается образ бездомного скомороха, убогого паломника и, наконец, «белобрысого босяка», «убийцы или вора», который бредет по длинной песчаной дороге, «по ветряному свею» — «до сибирских гор». Сама радужная и идиллическая картина Руси, в которой «струится с гор зеленых златоструйная вода», то и дело оттеняется теперь соседством иных, угрожающих напоминаний: «Но и тебе из синей шири пугливо кажет темнота и кандалы твоей Сибири, и горб Уральского хребта». Накануне Октября поэзия Есенина, дотоле начисто лишенная драматизма и напряженности, берет от жизни ее тревогу и ожидание роковых потрясений. Гармония «пастушеского» восприятия жизни и природы не выдерживает реальных исторических волнений, и теперь, вместо свирелей и «коровьих вздохов», мы слышим в стихах Есенина «ржавь и жесть», глубокое душевное беспокойство, драматическое разноречие чувств, а временами как бы жестокий посвист одного из блоковских «двенадцати»… Пооктябрьская Россия, сразу захватившая поэта громадным размахом социального переворота, романтикой народного бунта, вошла в поэзию Есенина и воплотилась в ряд поэм, мужицки-анархических по существу, еретически-религиозных по строю их вызывающей образности. Поистине, «Мистерия-буфф» и более раннее «Облако в штанах» В. Маяковского своеобразно дополняются есенинской «Инонией» и «Иорданской голубицей». И тут и там — поэт, восстающий с глумлениями на одряхлевший мир, и тут и там — рушащиеся материки и тяготение к отражению современности в переосмысленных религиозных образах, и тут и там — гиперболически жестокие счеты с богом. Я тебя, пропахшего ладаном, раскрою отсюда до Аляски! (Маяковский) Даже богу я выщиплю бороду Оскалом моих зубов… (Есенин) Но, конечно, разница между поэтами определялась отношением к основному вопросу времени. Маяковский стал поэтом победившего пролетариата, для него революция созидала долгожданный новый мир, поправ бесчеловечность и анархию прошлого. И поэзия Маяковского сразу же стала как бы голосом самой революции: в ней не было никакого разлада между «личным» отношением к происходящему в стране и, так сказать, «должным», между лирическим идеалом поэта и общественной задачей поэзии. Так же как понятие «Родина» для Маяковского не существовало вне ее революционного ореола,— это была новая, советская земля, которую поэт, писавший от имени народа, «завоевал и, полуживую, вынянчил». Есенинская поэзия — поэзия человека, не всегда идущего в ногу с революционным временем. Идеалы чистоты и полноты чувств и человеческой близости, воспеваемые лирикой Есенина, — это то драгоценное, к чему должен «лететь душой» всякий человек. Но то конкретное, властно-революционное, что делалось в Республике Советов во имя тех же целей, понятых исторически и общечеловечески,— то есть весь огромный смысл социалистической революции в России, — оставалось для Есенина непонятным, а порой и непринятым. Это неизбежно обедняло все содержание его поэзии. Есенину, при всем том вселенском бунтарском и романтическом пафосе, которым полны его вещи 1918— 1920 годов, было ясно, что революция для него лично что-то безжалостно уничтожает и отменяет; в частности, она уничтожает и отменяет возможность сугубой поэтизации патриархальных сельских устоев «кроткой Руси», не тронутого временем «избяного рая» во всей его старинной отвлеченности, узорчатости и тишине. И весь вселенский воинствующий и еретический гомон есенинской «Инонии» мирно погасал в конце поэмы в обычных для его поэзии буколических уютных картинах родной деревни. Сверхреволюционная «Инония» оказывалась все тем же лирическим «покойным уголком».