В «Избранном» напечатан великолепный рассказ «Возвращенный ад», в котором формула, если можно так сказать, гриновского романтизма, далекого от простого «выдумывания красивых историй», раскрыта полностью и убедительно. Когда журналист Галиен Марк, выздоровев от раны, полученной во время дуэли, встал на ноги новым человеком — уравновешенным и бездумно довольным жизнью, это можно было воспринять как пришедшее наконец избавление от той мучительной жизни, которую вел он до болезни. Тогда он находился непрерывно «в состоянии мучительного философского размышления» и испытывал «нестерпимую насыщенность остротой современных переживаний», державшую его сознание «в тисках»; теперь он был «смешливым субъектом, со скудным диапазоном мысли и ликующими животными стремлениями». Тогда Галиен Марк переживал минуты «неясного беспокойства», вызывавшего острую работу фантазии, тогда он не мог спастись от своей болезни даже в обществе пошляков, так как видел, что и «пошленькое пристегнуто к дьявольскому колесу размышлений»; теперь же он не сомневался, что «все, что видишь, такое и есть» и что «все очень просто». Раньше он писал талантливые статьи, все его «волновало, тревожило, заставляло гореть, спешить», а теперь он — знаменитый Галиен Марк — не испытывает нужды написать более трех страниц, в которых говорится о том, что сначала по снегу прошла дама, потом собака, а затем крупно шагающий мужчина «спутал следы на снегу в одну тропинку своими широкими калошами». И лишь изредка герой, всем довольный и ничем не тревожимый, испытывает мгновенные потрясения, как память о былом: однажды он видит бедняка с глазами, полными бесконечной скорби, и эта скорбь передается ему; другой раз в пошлом кабаке во время непристойно-самодовольного разгула на колени к нему доверчиво вспрыгнула «маленькая, больная и худая, как щепка, серенькая трактирная кошка», и откуда-то взялось в душе его «горькое, необъяснимое отчаяние»; наконец, еще раз, когда Галиен Марк шел ночью по улицам, шел с «сытой душой», он взглянул вверх и увидел там «среди других яркую, торжественно висящую звезду. Что было в ней скорбного? Каким голосом и на чей призыв ответило тонким лучам звезды все мое существо, тронутое глубоким волнением при виде необъятной пустыни мира? Я не знаю… Знакомая причудливая тоска сразила меня». Но для того, чтобы вновь полностью обрести утерянное, вернуться к жизни духовной, к томлениям совести и воображения, ко всему тому «аду», от которого думал спастись Галиен Марк, ему понадобилось пережить большее: от него уходит прелестная, разочарованная Визи, он остается один. И вот тут уже прорывается та плотина полной успокоенности, трезвости и грубого довольства, которая отгородила героя от жизни, от ее волнений и загадок, и он вновь вместе с возвратившейся к нему любовью «вернулся к старому аду — до конца дней». В этом рассказе все существо гриновской «мечты» — как утверждения для человека необходимости видеть в жизни больше «того, что есть», отрицания самодовольной трезвости, закупоренной от всех тревожащих, ранящих, заставляющих «мыслить и страдать» впечатлений. В романтике гриновского типа «уюта нет», «покоя нет», она происходит от нестерпимой жажды увидеть мир совершеннее, возвышеннее, и потому душа художника столь болезненно реагирует на все мрачное, скорбное, приниженное, обижающее гуманность. Таким образом, романтика в творчестве А. Грина по существу своему, а не по внешне несбыточным и нездешним проявлениям должна быть воспринята не как «уход от жизни», но как приход к ней со всем очарованием и волнением веры в добро и красоту людей, в расцвет иной жизни на берегах безмятежных морей, где ходят отрадно стройные корабли… Художественная прелесть прозы А. Грина не может быть оспорена. Конечно, сейчас иногда кажется излишним и наивным своеобразный «дендизм» его стиля, подражательность, изысканность прозаического ритма, старомодная «философичность» некоторых мест в его рассказах (особенно в «Бегущей по волнам»), но тем не менее порою ослепляет его художественная точность и изобразительная сила в совершенно реальных картинах природы, описаниях моря и зарослей, в портретах изображаемых им людей — особенно в необыкновенно очаровательных фигурках девушек, этих Дэзи, Биче и Визи. Мы видим, мы любим это «прекрасное, нежно-нахмуренное лицо, эти ресницы, длинные, как вечерние тени в воде синих озер, и рот, улыбающийся проникновенно, и нервную живую белизну рук…». И еще одна грань «магического кристалла» гриновского искусства — его изображение природы, стоящее на уровне изысканного «пленэра» новой живописи. А. Грин может быть назван первоклассным пейзажистом. И дело тут не только в той полной реальности его пейзажей, его приморских акварелей, о которой хорошо говорит К. Паустовский во вступительной статье, не только в том волшебстве воображения, с которым А. Грин во всей точности воспроизводит отсутствующую в действительности местность в своих рассказах. Главное то, как радостно, торжественно и близко душе все, о чем пишет А. Грин, как это все входит в зрительный и эмоциональный опыт любого вдумчивого наблюдателя природы и как искусство А. Грина умеет сделать заманчивым и поэтичным каждый обыкновенный уголок его страны. Похоже на то, как в его рассказе «Акварель» двое людей, живших и грубо ссорившихся в постылом доме на окраине города, случайно увидели этот свой дом на выставке картин, написанный талантливым живописцем. И то, что было для них каждодневным и привычным — «окна, скамейка… яма среди кустов, поворот за угол, наклон крыши, даже выброшенная банка из-под консервов», — предстало вдруг преображенным и милым. Таков эффект многих мест в рассказах А. Грина, где нет ничего нереального и, однако, все стократ чище, радостнее, ярче, чем мы это знаем. …Белой точкой на горизонте, в исчезающей отдаленности моря появляется корабль, за ним еще один и еще… Ветер и волны дружно влекут их, они летят, слегка накренясь, у них почти живые, стройные формы; ветер воет в тонких снастях, плещет вдоль борта тугая отлетающая волна, загорелые веселые матросы глядят за горизонт — что там? И наше сердце стремится лететь за ними, к тучам, полным зарева далеких, удивительных городов, к цветам и скалам таинственных стран воображения… Это корабли Александра Грина. ВСЕВОЛОД ИВАНОВ Творчество Всеволода Иванова занимает важное место в истории советской литературы начиная с первых лет ее развития. Войдя в литературу с благословения А. М. Горького, Вс. Иванов через весь свой сложный и неровный творческий путь пронес преданную любовь к художественному слову, веру в силу воздействия его на человека и взгляд на литературу как на высокое общественное служение, требующее от человека героизма. Патриотическое и жизнелюбивое творчество Вс. Иванова дало ряд таких художественных ценностей, которые вошли в основной фонд нашей социалистической культуры. Ко времени первых своих литературных опытов (1915— 1916), горячо одобренных М. Горьким, Всеволод Вячеславович Иванов прошел уже насыщенный острыми впечатлениями и тяжелым душевным опытом отрезок жизненного пути. Рано расставшись с бедствовавшей семьей, Вс. Иванов подростком и юношей скитался по Сибири и Зауралью. Он преждевременно узнал горечь борьбы за кусок хлеба, жизнь трущоб и страннических дорог, всю грубую «изнанку» жизни. Он переменил множество профессий и занятий, в том числе довольно экзотических, — был, например, клоуном-шпагоглотателем в бродячем цирке и странствующим факиром. Юноша горел чувством свободы и удивления перед широтой и драматизмом жизненных впечатлений, много читал и сочинял и, вопреки страданиям бедности, был преисполнен жгучего романтизма. Все это отразилось в первых рассказах Вс. Иванова, опубликованных в Сибири и в Петрограде, — в них видно подлинное упоение жизнью в соединении с тоской от ее несправедливого, подчас мучительного устройства. Можно с уверенностью сказать, что то впечатление, которое в юности произвело на Вс. Иванова чтение произведений М. Горького, оставившее в его душе «томление удалой тоски и исступленной, кипучей, молодой и золотой страсти, которой и имени не подберешь», — это было на первых порах тем литературным «влиянием», которое испытал молодой писатель. Но главным для творчества Вс. Иванова было, так сказать, прямое влияние жизни.