неподготовленности. Вам надо пройти через много царств, пока Вы придете в свою обетованную землю*.

Действительно, эти идеи оригинальны, их не перепутаешь с более знакомыми русскими дебатами. Они составляют особенный поток мистико-эротического дискурса о народе, идущий прямой линией от Добролюбова через Панченко к Блоку. Сам Панченко в то время отрицал свою причастность к существующим партиям, очевидно предпочитая мистический язык политическому:

Вы сбиваетесь на том, что хотите [...] приурочить мое к какой-нибудь существующей теории, учению: к социальной, социал-демократической, коллективизму, быть может шестидесятниковской, народнической и пр. А этого нет, совсем нет. У меня другое. Вам — это я открою до времени, ибо Вас я избрал. Но не сейчас4.

В том же 1902 году Блок записывал: «Мы — ученики. Но сами учителя — в расколе (Кудрявцев — NB)»5. Круг и поколение Блока оказываются учениками неназванных раскольников. Издатель блоков-ских Записных книжек никак не расшифровывает ни саму эту мысль, ни темную ссылку на Кудрявцева, ограничившись указанием на В. Д. Кудрявцева-Платонова, профессора философии Московской Духовной Академии. Этот автор, однако, в трех томах своего собра-

ния сочинений ничего не говорит о расколе1. Между тем, он был автором необычного взгляда на историю религий, согласно которому прогресса в ней не было и не могло быть, потому что Откровение было дано в начале человеческой истории, а не в ее конце.

В начале религиозные верования народов были чище и возвышеннее [...] С течением времени и развитием внешнего образования умножались и развивались только народные суеверия [...] а истинные основания религии были помрачаемы, забываемы или искажаемы2.

Теория «обратного развития» религии позволяла делать выводы, которые сам профессор Духовной академии обходил молчанием. Если древняя религия оказывается более чистой и подлинной, чем современная, а ход истории и просвещение только лишают веру ее высоких качеств, следовательно, очищения можно достичь на пути возврата к исконным народным верованиям, в России — к расколу. «Мы все ученики и молчим, а учителя — в расколе», — второй раз повторял эту мысль Блок3, призывая себя к мистическому молчанию.

Мистический популизм Блока укреплялся его дружбой с поэтом Сергеем Соловьевым, племянником Владимира Соловьева и ближайшим другом Андрея Белого. Младше Блока и Белого, он был в то время лидером этой троицы, собиравшейся вокруг молодой жены Блока.

Он — вот, провидев: и поэт, Ключарь небес, матерый мистик, Голубоглазый гимназистик4.

Его идеи конкретизировались больше, чем у других:

он мог вообразить себе будущее устройство России, — ряд общин, соответствовавших бывшим княжествам с внутренними советами, посвященных Тайны Ее, которой земное отражение (или женский Папа) являлось бы центральной фигурой этого теократического устройства. [...] Перед революцией С[ергей] Михайлович] не останавливался и в шутливой форме высказывал предположение о том, что, кто знает, может быть и нам предстоит сыграть в этом деле немаловажную роль5.

17-летний Соловьев с мальчишеской прямолинейностью пытался сочетать идеи только прочитанного Щапова и своего знаменитого

дяди. Для переустройства России на матриархально-советских началах нужно было произвести многое, и участники этого кружка уже распределяли роли. В другом варианте воспоминаний Белого мечты Сергея переданы еще более характерно:

во главе же советов он видел трех избранных (уподобляемых соловьев-скому первосвященнику, царю и пророку); они находили средь женщин земных идеальный прообраз Ея, олицетворявший живую икону; [...] грядущее олицетворение Софии, земной Ее образ, был должен (не смейтесь) быть — «мамой», вполне соответствуя «папе»1.

Зная о неортодоксальном характере нового культа, Сергей Соловьев выдумал будущего историка-академика по фамилии Лапан, который в грядущем столетии будет научно решать трудный вопрос: «была ль некогда секта, подобная, скажем, хлыстам — 'соловьевцев'»2. Его оппонент Пампан предлагал все происходившее понимать в иносказательном смысле. Мы вновь встречаемся с ключевой оппозицией между буквальным и метафорическим. По Лапану, «соловьевцы» были религиозной сектой; по Пампану, поэтическим кружком.

Пересказывая давние игры, Бекетова оговаривала: «во всех этих шутках была, однако, серьезная подкладка»3. В пародировании ученого «се кто ведения» была насмешка над синодальными миссионерами, дававшими к ней множество поводов; но и стремление уподобиться народу в его лучших проявлениях. Любопытно, что фамилии будущих историков оказались звучащими по-французски: так выражалось предвкушаемое столкновение внешнего рационализма — холодной точки зрения историка — с собственным мистицизмом, переживаемым как национальное чувство. Игра была и остается забавной. В современном контексте эта выдуманная русскими мальчиками почти сто лет назад фамилия звучит еше более актуально: Лапан.

Ассоциации с хлыстовством легко могли быть повернуты против самих мистиков. В эту рискованную игру десятилетиями продолжал играть Белый. В Воспоминаниях о Блоке и ряде рецензий Белый изображал Блока как поэта и человека, «до крайности» близкого к хлыстовству.

Тревожную поэзию его что-то сближает с русским сектантством. Сам себя он сближает с «невоскресшим Христом», а его «Прекрасная дама» в сущности — хлыстовская Богородица. Символист А. Блок в себе самом создал странный причудливый мир: но этот мир оказался до крайности напоминающим мир хлыстовский4.

Эта статья Белого оказалась в том же номере Весов, в котором печатался Серебряный голубь, путающий гротеск на темы русского сектантства. Двойственность Блока «отзывается утонченным хлыстовством [...] мутную полосу хлыстовских радений последнего времени уловил здесь поэт», — вновь писал Белый в статье 1917 года, прозрачно намекая на Распутина. «Что прекрасная дама поэзии Блока есть хлыстовская богородица, это понял позднее он»1. Белый утверждает тут, что Блок признавал хлыстовское происхождение важнейшего из образов своего творчества, хоть «понял» это и не сразу. Блок наверняка следил за этими важнейшими для него отзывами, но в явной ф°Рме не реагировал.

Для Белого разница между софиологией и хлыстовством — это разница между мыслью и действием, между метафорой и тем, что происходит, если буквально осуществлять ее в жизни. Блок, по-своему озабоченный этой проблемой, пытался использовать старые мистические рецепты, применявшиеся отцами церкви для распознавания духов. В одном из писем Белому он предлагал такой различительный признак: София, когда она является в видениях, недвижна; Астарта — символ греховной любви — подвижна2. В ранних стихах он обращался к Даме соответственно: «Ты, Держащая море и сушу Неподвижно тонкой рукой». Но с развитием поэтического образа блоковские дамы становились все подвижнее.

Разбор Мелкого беса Федора Сологуба в статье Блока О реалистах заканчивался неожиданной сентенцией, в которой есть прозрачный, и очень злой, намек на Соловьева и Анну Шмидт, а также на собственные отношения с женой.

Всем роковым случайностям подвержены люди. И чем большего хотят и ищут они, тем большей случайностью может хватить их, как обухом по голове, судьба. И бывает, что [...] «вечная женственность» (...) обратится в дымную синеватую Недотыкомку. (...) И положение таких людей, как Передонов, думаю, реально мучительно; их карает земля, а не идея; их карает то, от чего не спасает ни культура, ни церковь; карает здешняя и неизбежная Недотыкомка (5/128— 129).

Утверждая реальный, а не метафорический статус конструируемой в Мелком бесе ситуации. Блок приветствует роман Сологуба как пародию на софиологию Владимира Соловьева. «Передонов — это каждый из нас», — писал тут Блок, и «вечная женственность» покарает каждого, обернувшись суетливой Недотыкомкой. Соловьева покарала воплотившаяся Дама-Недотыкомка-Шмидт; Блока покарает воплотившаяся Дама-Недотыкомка-революция — таков вполне реальный смысл этого пророчества.

БЕЗВРЕМЕНЬЕ

Трое поэтов, собиравшиеся вокруг жены одного из них, Любови МенделеевоЙ-Блок, продолжали понимать происходящее в характерных терминах: «вот-вот Голубь Жизни Глубинной сам сядет к нам в

руки»1. 18-летнему Сергею Соловьеву, будущему католическому епископу, мечталась революция; Белому, будущему антропософу,— «тихая праведная жизнь нас всех вместе, чуть ли не где-то в лесах, или на берегу Светлояра» (озера, в котором затонул легендарный Китеж). В том, чтобы уйти и зажить всем вместе, не виделось ничего невозможного: ведь «ушел» в секту Александр Добролюбов, туда же «ушел» сокурсник Блока и приятель Белого Леонид Семенов, «ушел сам Лев Толстой», «пришел оттуда, из молитвенных чащ» Николай Клюев2. Характерно включение в этот список Толстого, ушедшего к своей смерти шестью годами позже описываемых Белым событий.

Блок тоже отдал дань романтике странничества и в стихах, и в прозе. Весь раздел из цикла критических эссе Безвременье под названием С площади на «Луг зеленый» показывает русских странников с интенсивностью и амбивалентностью, которые характерны для ранней прозы Блока.

Эти бродяги точно распяты у стен (...) Существа, вышедшие из города,— [...] блаженные существа. [...( Они как бы состоят из одного зрения [...] выкатившиеся глаза с красной орбитой щупают даль [...] Это — священное шествие, стройная пляска праздной гысячеокой России, которой уже нечего

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату