отношению к себе. Ну, я не знаю, но это что-то вроде того, что, должно быть, испытывает мать, когда вынашивает ребенка… ну, а меня ты можешь представить как Зевса-громовержца, у которого от нестерпимой боли раскалывается голова. И вот он просит Гефеста разрубить ее надвое топором, дальнейшее тебе известно: из расколотой головы первого в мире мужчины-роженицы вышла в полном вооружении Афина Паллада.
— В полном, говоришь? — отозвалась новорожденная лениво, не в силах оторвать отяжелевшей головы от камлаевского плеча.
— В полном. Вся как есть. Представим, что ты как будто даже и не выходишь, а я все рожаю тебя и рожаю и этот пронзительный, острый момент рождения растянулся навсегда, на все время.
— Камлаев, а так будет всегда-всегда? Так, как у нас с тобой сейчас, так будет и потом? Или ты меня все-таки родишь, исторгнешь? Я не знаю, просто все это кажется совсем уж невозможным — нельзя же вынашивать меня бесконечно, ведь для любой беременности предусмотрен свой срок? Что потом-то будет?
— Никакого «потом» не будет. Потом будет то, что и нас не будет.
— А, ну, тогда хорошо. Камлаев, я есть хочу.
— Подожди, уже скоро, тут есть один дом внизу.
— Какой еще дом? Чей?
— Избушка на курьих ножках. Ты разве не слышала о специальных хижинах, о таежных землянках? Отстроив их, хозяева оставляют в доме необходимые запасы еды, соль-перец по вкусу, спички, керосин, дрова, прошлогодние газеты — и все это в расчете на то, что какой-нибудь усталый и замерзший путник, тяжело навьюченный своей любовью, набредет как-то раз на такую избушку.
— Но мы-то не в тайге. Это чей дом, а? Надеюсь, ты не вломишься в чужой дом без спросу?
— Ну, до этого не дойдет. Я знаю, где лежит ключ.
…У Нины уже слипались глаза, и куда ее Камлаев принес, в какой такой дом, она видела уже с трудом — сквозь заросли акации призрачно забелели какие-то стены, — и, обмякнув, ослабев, она стала заваливаться куда-то вбок, а потом ладонь Камлаева подхватила ее под поясницу, и Нина спокойно, бездумно, бесстрашно опустилась в теплую, пуховую пустоту. И это бесстрашие, бездумное доверие усталого, засыпающего ребенка так тихо и глубоко восхитили Камлаева, что показалось даже, что он только для того и появился на свет, чтобы в эту самую минуту подхватить ее на руки и нести к крыльцу, где на каменных плитах по-прежнему, как и восемь лет назад, лежат квадратные резиновые циновки. А затем усадить на садовую самодельную скамейку, подложить ладонь под остриженный затылок, прислонить спиной к стволу старой яблони и оставить совсем ненадолго, быстро-быстро пошарить ладонью по толевой крыше терраски, залезть под отошедший край, как в пыльную, нагретую солнцем запазуху, нашарить в ней ключ от дверей и усмехнуться наивности хозяев, как видно, полагавших, что амбарный замок на шатких и ветхих створках послужит надежной защитой.
Так ведь это и не наивность, думал он, возвращаясь к Нине, а просто иной способ жизни. Основанный на спокойном довольствовании тем, что создано долгим спокойным трудом, и на странном, почти необъяснимом нежелании все это сберегать. Все, что было у хозяев дома из «материальных ценностей», все, что можно было у них разбить, похитить, украсть, преспокойно могло быть восполнено, возвращено, восстановлено. Ну, инструмент, инвентарь, посуда. Простыни, одеяла. Связки репчатого лука, сушеные фрукты, холодильник, плита. Нехитрые запасы продовольствия. Телевизор. Раскладная тахта. Две кровати с железными спинками и пружинными сетками. Фаянсовый сервиз. Все эти вещи словно не имели самостоятельной ценности — служили хозяевам, все. Другие (поздравительные открытки, фотографии и письма дорогих людей) хранились как память — вот только об открытках при утрате можно было и пожалеть.
Хозяева этого аккуратного, беленого дома находили смысл жизни в созерцании природных перемен, в труде, в сытной пище, в холодной и чистой воде, в шумном пиршестве, в росте виноградной лозы, но никак не в обладании. Благодатный сей уголок потому и представлялся им благодатным, ценным, что он мог быть предоставлен в пользование тем людям, друзьям, которые сюда наезжали в гости. Так что можно было объяснить и жалкие дощатые двери, снабженные еще и застекленными окошками, и амбарный замок, который не столько сберегал и защищал, сколь служил сообщением о том, что дом оставлен, пустует. Так жили в русских деревнях, так в них до сих пор кое-где живут. С бессмысленностью и ненужностью замков, засовов, запоров. Ограды и плетни не пускают скот в огород, «не дают козлу щипать капусту». Только и всего.
Холодильник был темен и пуст, но в шкафу Камлаев нашел и гречку, и крупу, и макароны, и банки с рыбными консервами и тушенкой. Литровые банки в ряд, с вишневым, абрикосовым и грушевым вареньем, накрытые тетрадными листами и обтянутые резинками.
И на некоторых — нашлепки из обрезков пластыря, на которых год закрутки нацарапан корявым детским почерком. Бутыли и канистры с самодельным вином. Целлофановый мешочек с самодельной лампой. Вот только плиту сменили — газовую на электрическую. Он пошел к садовому колодцу за водой; вся трава вокруг, весь сад, весь мир вплоть до самых звезд звенел, переливался, пересыпался цикадами — звучало бесконечно нежное tintinnabulation самой природы. Звенели насекомые тихой вечности, натянутой между старых яблоневых ветвей и звездных полюсов… Вернувшись, он поставил чайник. Нашел квадратную жестяную банку с чаем. В эмалированную кружку с многочисленными щербинами по краю налил доверху частыми шлепками венозно темного и густого вина. Пока прихлебывал из кружки и слушал сквозь открытое окно согласное гудение насекомых, в кастрюле с лапшой выкипела вся вода. С двумя дымящимися тарелками он пошел в большую комнату к Нине.
— И сколько же я спала? — спросила она, прогибаясь в спине и потягиваясь. — Я ног своих совсем не чувствую. — Со словами этими она попыталась встать, и по вдруг исказившемуся ее лицу Камлаев понял, что стопу ее пронзило будто тысячью мельчайших иголок. Она протянула к Камлаеву руки — настолько потешным патетическим движением, что он едва не фыркнул (точно так же протягивали к своим мужчинам руки немые героини первых черно-белых фильмов, изображая страсть, томление, трепет, мольбу — в убыстренном мелькании кадров), и столько опять ребячливости было в Нинином жесте, в ее хмуром, натертом подушкой лице, в нетерпеливом повелении поднять ее на руки.
— Ну, ты уже совсем обнаглела, матушка, — сказал Камлаев, подходя, склоняясь и подставляя шею.
И вот она уже сидела за столом и, обжигаясь, тянула с ложки распухшие, жирные, косо обрезанные полоски лапши, а Камлаев выставлял на стол стаканы, канистру с вином…
Он включил телевизор, и по всем каналам пошла сплошная рябь то косыми полосами, то неистовым безостановочным роением микроскопических точек, а потом сквозь рябь стали пробиваться лица дикторов, фигуры танцоров, «зажигающих» в рваном, вертлявом «ча-ча-ча», а потом, наконец, внешний мир предстал во всех красках и звуках — шла программа новостей на первом центральном канале, и в Москве было ровно девять часов, и какие-то обманутые вкладчики осаждали двери обманувшего их банка, разворачивали транспаранты и тягали женщин за волосы, и все это было так далеко, как будто за две тысячи световых лет отсюда. А когда их тарелки были выскоблены, дошло и до культурных новостей: в Москве происходил грандиозный музыкальный фестиваль, и огромный хор в расшитых «серп-и-молотами» рясах выпевал величавый, строгий антифон на основе мелодии «Увезу тебя я в тундру». Камлаев узнавал высоколобо- фиглярское скрещивание совершенно несовместимого, происходящее, разумеется, от полнейшего композиторского бессилия, но сейчас все эти игры музыкальных импотентов, имитирующих полноценное соитие с трупом, показались ему столь далекими и жалкими, что прислушиваться к ним было так же бессмысленно, как наблюдать за роением головастиков в сточной канаве.
— Ужас! — сообщала тем временем Нина, которая уже успела осмотреть весь дом. — Ванная есть, краны есть, воды — нет. Как такое может быть? И зачем тогда вся эта сантехническая бутафория? У них что здесь — арык пересох? Где вода, Камлаев? У меня ноги черные от грязи.
— Ну, сейчас мы возьмем чайник, таз, какую-нибудь шайку… — И он уже нес с кухни голубой эмалированный таз и лил в него с высоты полного роста дымящуюся воду, разбавлял холодной из большого алюминиевого ковша, пробовал рукой… — Иди-ка, матушка, сюда, — позвал он, и Нина подошла, доверчиво поднимая руки для того, чтобы он помог ей стащить через голову сарафан. — Вставай сюда. Ну чего ты? Не бойся — не горячая. — Камлаев протянул ей ноздреватую розовую губку и острый, с прилипшими к нему