Все дни и дали в грудь вбирая, Страна родная, полон я Тем, что от края и до края Ты вся — моя, моя, моя!

Вертикаль теряется во мгле. Коммунизм оттоптан смешным дедом. История — ворох тряпья: «приют суждений ярых о недалекой старине, о прежних выдумщиках-барах, об ихней пище и вине; о загранице и России, о хлебных сказочных краях, о боге, о нечистой силе, о полководцах и царях; о нуждах мира волостного, затменьях солнца и луны, о наставленьях Льва Толстого и притесненьях от казны…»

Перечень, почерпнутый из бесед загорьевских комсомольцев времен Красной Пасхи, стопорится на отметке, когда «поколенью моему светили с первой пятилетки, учили смолоду уму». Что-то не сводятся концы: выдюжило поколение и страду пятилеток, и страду военную, а потом уперлось в загадку, которой еще нет определения, а только намеки в сибирской части поэмы: «И те, что по иным причинам однажды прибыли сюда… в труде отбыв глухие сроки… бывали дальше Ангары…»

Случайная встреча на тайшетском перроне с другом детства, отмотавшим полный срок, позволяет в первой осторожной тайнописи поставить вопросы по существу.

Кто виноват, что люди, свято верившие в «правду партии», этой же партией репрессированы? «Страна? Причем же тут страна!.. Народ? Какой же тут народ!»

Обойдя две эти мины, наследник Моргунка замирает перед третьей: если ни страну, ни народ не обвинишь, то кто же был виновник?

Это был, конечно, он…

Имени Сталина нет в поэме. Есть мучительное соединение взаимоисключающих характеристик и есть горько-бессильный рефрен: «Тут ни убавить, ни прибавить — так это было на земле».

Поэма «За далью — даль», начатая в 1950 и законченная в 1960 — десять тысяч верст дороги, вместившиеся в десять суток пути и в десять лет раздумий, — приносит автору четвертую высшую литературную премию страны: теперь из Сталинской она переименована в Ленинскую.

А до гибели еще десять лет. А жажда понять, что произошло, докопаться до смысла прожитого — не отпускает. «Хлеб-соль ешь, а правду режь». Чтобы врезать эту правду, мобилизован уже не бегунок- Моргунок, а последняя надежда — неунывающий и неубиваемый солдат Теркин.

И вот он получает спецзадание и отправляется — на тот свет.

…Но не сразу. Предварительно Твардовский выясняет отношения с читателем. Чтоб тот не подумал, будто затевается что-то вредное: «потрясение основ», ущерб «Советской власти». Эта простодушная заслонка от цензуры вызывает теперь щемящее чувство, и прежде всего потому, что выдает тайную неуверенность автора в своей затее. В том, что «этот свет», перемаркированный в «тот свет», хоть что-то объяснит в делах этого света.

В сущности, поэма — старое, как изъезженная телега, сатирическое обозрение. Старое, как сама Россия, «бичевание» бюрократии. Новейшие ассоциации с Гулагом не могут прикрыть застарелого русского комплекса: бумажной войны с засильем бумаг. Обюрокрачено все: партия, армия, органы… Особая ненависть — коллегам по цеху: «редактору», который корежит рукописи — «сам себе и Глав, и Лит» — и «пламенному оратору», у которого — «мочалка изо рта».

На мгновенье брезжит Данте, которого Вергилий проводит по кругам ада, но наш Вася — не Вергилий, и он быстро возвращает нас к своим прибауткам.

…То ли дело под луной Даже полк запасный.

Запасный полк… И что же там?

Там — хоть норма голодна И гоняют лихо, Но покамест есть война — Виды есть на выход.

Смысл шутки: там выход есть, здесь — нет.

А ведь и тамошний выход «невзначай» выдает трагическую нешуточность судьбы, которая выпала поколению Твардовского. Обещано было: Мировая революция и всемирное счастье, досталось — Отечественная война и «генерал-покойник». Что в итоге?

В итоге — Система, которая работает сама по себе и сама для себя:

Это вроде как машина Скорой помощи идет: Сама режет, сама давит, Сама помощь подает.

Единственный носитель воли (в обоих русских смыслах: и воли как собственного решения, и воли как подавления решений) — все тот же, неназванный, «с чьим именем солдат пал на поле боя». Который «в Кремле при жизни склеп себе устроил». Который «сам себе памятники ставит».

То ли человек, то ли бог.

«Был бы бог, так помолиться, а как нету — что тогда?»

Тогда — признание полного краха, мнимости, пустоты, выморочности всего, чему памятником и является поэма.

Не в том беда, что упирается ее автор в неразрешимость, а в том, что обещал что-то разрешить и… попал в засаду собственных иллюзий[63].

Теркин с этого света глядит на тот — родные тени глядят с того на этот. Живые лгут — мертвые не лгут. Тут не отбалагуришься, надо рассчитываться всерьез.

Вождь, упекший миллионы в зону, благодушно говорит: «Сын за отца не отвечает».

Взбешенный таким фарисейством, сын, которого когда-то вынуждали отречься от отца-кулака, воскрешает его с покаянной болью. Он вспоминает его кулаки — «в узлах из жил и сухожилий, в мослах поскрюченных перстов — те, что — со вздохом — как чужие, садясь к столу, он клал на стол. И точно граблями, бывало, цепляя, ложки черенок, такой увертливый и малый, он ухватить не сразумог…»

Так, возвращая отца, он пытается возвратить себе былую веру. И ищет помощи. «Вот если б Ленин встал из гроба»… А если бы и встал, ничем не помог бы. Тяжко трезвение. «Ждали — счастья». Получили —

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату