тараканы! О Маритана, моя Ма-ритана, ты никогда не покинешь меня?..» И зарыдал по-оперному, простирая к прохожим руки… Прохожие шарахались.
Люба нашла его, сидящего во дворе на поленнице дров. Октябрьские ранние сумерки, желтые окна домов, за ними звон сковородок, поварешек, раздраженные голоса.
— Макочка, мне звонил Паша Марков… Я все знаю… — Она обняла его, чувствуя, как крупно дрожат худые плечи. — А жить-то надо, у тебя вон в ящике стола такая сильная вещь про Шарикова лежит. И «Зойкина квартира» у вахтанговцев скоро выйдет. Да он просто на тебя зуб имеет, этот скользкий нарком. Тут игры особые, Макочка, тут за чистую монету ничего принимать нельзя…
— Знаешь, нам лучше разойтись. Не пара мы. Не пойму я, что ты, такая краля, с дерьмом связалась…
Он поднялся и молча зашагал к дому.
«Ох, ну и характер — крученый-перекрученый. Уж и не знаешь, с какого боку зайти… — думала Люба, глядя в угрюмую спину мужа. — Однако саданули под дых без всяких сентиментов, интеллигенты советские…»
Отзыв Луначарского сразил мхатовцев. Они уже успели влюбиться в пьесу, в Булгакова, не мыслили никакой замены, но мнение наркома просвещения не проигнорируешь. А 4 октября было созвано экстренное совещание репертуарно-художественной коллегии МХАТа. Принятое постановление должно было как бы удовлетворить всех. Автору предложили «пьесу доработать», дабы смягчить упреки наркома.
Павел Александрович Марков — молодой заведующий литературной частью театра, обладал, помимо других достоинств, двумя редко совместимыми качествами — задорной юной смешливостью и мудрой дипломатичностью. Мягко улыбаясь, цитируя классиков, Паша (как его называли в театре) обрисовал ситуацию со всех сторон, подчеркивая то, что без пьесы Булгакова МХАТ не мыслит свое существование, и если автор произведет кое-какие чисто формальные изменения, то пьеса, несомненно, пойдет. И дело здесь чисто политесное.
— Полагаю, мне будет позволено подумать. — Поднявшись, Булгаков церемонно откланялся и в полной тишине покинул собрание. А на следующий день театр получил от него ультимативное письмо, в котором автор заявлял, что, в случае если от него потребуют переделок, он забирает пьесу.
Он сидел у окна, курил и смотрел в одну точку. Конец. Бездарь. Размечтался. И вовсе он не так хорош, этот роман. И пьеса никуда не годится… Вот только жаль теплой комнаты с изразцовой печью, бок рояля и растрепанные ноты на нем… И голоса, и бренчание гитары, и снег, снег за кремовыми шторами, и выстрелы, и страх, и любовь, и веру… Куда это все девать — уже рожденное?.. Хоть бы одним глазком увидеть, хоть бы на Малой сцене… нет, нельзя, нельзя сдаваться, нельзя бежать от тявканья Луначарского… Просить нельзя, бояться нельзя. Главное — не терять достоинства. И сохранить лицо. Ну почему совершенно антигероическая личность, литературный мирный обыватель все время должен лезть на баррикады? С кем-то сражаться, что-то доказывать? Не хочу! Ненавидеть не хочу, драться не хочу, мозги свои захламлять дрязгами мелочными — не хочу! Хочу быть покойным, счастливым и добрым! — Он не заметил, что рассуждал вслух.
— Это ты здорово сформулировал! — Люба неслышно вошла и поставила перед ним стакан крепко заваренного чая — бог ее знает, где нашла. Но чай дымился и пах чем-то бывшим, правильным, надежным. А еще — домом Турбиных, первым актом пьесы он пах! Пьесы, которая никогда не увидит сцены…Нет. Застрелиться!
— А к тебе делегация. — Люба отворила дверь. Вошли, тихо поздоровавшись, как на похоронах, Хмелев, Яншин, Марков.
— С нами вся труппа увязаться хотела, но мы попридержали. Дамы петицию вознамерились составить и к букету приложить.
— К похоронному венку, — уточнил Булгаков.
— Михаил Афанасьевич, вы уже давно поняли, в какое время и в каком месте нам всем повезло родиться и творить. — Торжественно, как на собрании, начал Марков. Глубокие живые глазки его смеялись. — Ну что мы все — никогда не компромиссничаем? Только и крутимся как уж на сковородке, чтобы хоть часть самого ценного донести, спасти. А вы для нас — самое ценное.
— Вы ж наш — мхатский (именно так, мхатский. —