— Ануся Божобогатая-Красенская! — воскликнул Ян Скшетуский. — Ведь это прежняя любовь Михала!

— Чистое зернышко, а красива, как куколка! — сказал, облизываясь, Заглоба.

Тут пан Михал стал вздыхать и повторять то, что всегда говорил о ней:

— Где же эта бедняжка? Эх, если бы знать!

— Уж ты бы ее не выпустил, и хорошо бы сделал, ибо при твоей влюбчивости, пан Михал, первая встречная коза поймает тебя и превратит в козла. Ей-богу, ни разу в жизни я еще не видал такого влюбчивого! Тебе бы надо родиться петушком, копаться в мусоре и сзывать курочек: «Ко-ко-ко!»

— Ануся, Ануся! — повторял размечтавшийся Володыевский. — Послал бы мне ее Бог! А может, ее на свете нет?.. А может, замуж вышла?..

— Зачем ей выходить? Она еще девочкой была, когда я ее видел, и, вероятно, еще не вышла. После Подбипенты ей не всякий фертик мог приглянуться. Да, кроме того, во время войны никто не думает о женитьбе.

— Вы ее мало знали, — возразил пан Михал. — Она такая хорошая! Да только натура у нее была такая, что никого не пропускала без того, чтобы не пронзить ему сердце. Даже людей низкого происхождения, и тех не пропускала: пример — медик княгини Гризельды, итальянец, который влюбился в нее по уши. Может, она за него и вышла и уехала с ним за море?

— Не болтай вздора, пан Михал! — возмутился Заглоба. — Медик, медик! Да разве шляхтянка знатного рода пойдет за человека такого подлого ремесла? Уж я говорил тебе, что этого быть не может.

— Я уж сам на нее сердился и думал: надо же меру знать. Чего ж цирюльникам голову кружить?!

— Говорю тебе, что ты ее увидишь!

Дальнейший разговор был прерван появлением поручика Токажевича, который прежде служил в войске Радзивилла, а после измены гетмана поступил знаменосцем в полк Оскерки.

— Пан полковник! — сказал он Володыевскому. — Мы будем закладывать мину!

— Разве полковник Оскерко готов?

— Еще в полдень был готов и не хочет ждать, так как ночь обещает быть темной!

— Хорошо, тогда пойдемте посмотреть, — сказал Володыевский, — я прикажу людям быть наготове с мушкетами, чтобы те не могли из ворот вырваться. Оскерко сам будет закладывать?

— Да, сам… Но с ним идет много добровольцев.

— И я пойду! — сказал Володыевский.

— И мы! — воскликнули Скшетуские.

— Жаль, что мои старые глаза плохо видят впотьмах, — сказал пан Заглоба, — иначе я бы не отпустил вас одних. Но что делать, как только стемнеет, я уж и саблей в ножны не попадаю. Днем, когда солнце, старик еще может выйти в поле. Давайте мне самых сильных шведов, но только в полдень!

— Я тоже пойду! — сказал, подумав, Жендзян. — Верно, после взрыва ворот войска бросятся на штурм, а там в замке много всяких ценных вещей.

Все ушли, остался только один Заглоба. Он с минуту прислушивался, как хрустел снег под ногами удалявшихся, потом стал осматривать фляги на свет — не осталось ли в них меду.

Между тем рыцари направлялись к замку; с севера дул сильный ветер, выл, гудел, поднимал с земли столбы распыленного снега.

— Хорошая ночь для подведения мины! — заметил Володыевский.

— И для вылазки тоже! — сказал пан Скшетуский. — Надо смотреть в оба и мушкетеров держать наготове.

— Дал бы Бог, чтобы под Ченстоховом вьюга была еще сильнее, — сказал Токажевич. — Нашим в монастыре все же лучше. А шведы перемерзнут, и еще как! Трастя их маты мордовала!

— Страшная ночь! — сказал пан Станислав. — Слышите, Панове, как ветер воет, точно татары идут по воздуху в атаку?

— Или точно черти поют Радзивиллу панихиду! — прибавил Володыевский.

XXIX

А в замке, несколько дней спустя, великий изменник тоже смотрел на темный саван снега перед окнами и слушал вой ветра.

Медленно догорал светильник его жизни. Днем он еще мог ходить, осматривал еще со стен деревянные шалаши войск Сапеги; но через два часа он занемог так, что его пришлось отнести в комнаты.

С тех пор, когда в Кейданах он протягивал руку к короне, он изменился до неузнаваемости. Волосы на голове поседели, под глазами были красные круги, лицо его раздулось и обвисло, и голова казалась еще огромнее; но это было уже лицо полутрупа, с синими подтеками — страшное, с никогда не сходившими следами адских страданий.

И хотя жизнь его теперь можно было считать на часы, все же он жил слишком долго, ибо пережил не только веру в себя, в свою счастливую звезду, не только надежды свои и намерения, но и такое страшное падение, что, когда он смотрел вниз, на дно той пропасти, в которую скатился, он сам не мог себе верить. Все его обмануло: события, расчеты, союзники. Он, которому мало было быть самым могущественным польским магнатом, князем римским, великим гетманом и воеводой виленским; он, которому было тесно во всей Литве, с его огромными желаниями и стремлениями, — был теперь заперт в тесном замке, где его ждала либо смерть, либо неволя. И каждый день смотрел он на дверь, в которую должна была войти одна из этих страшных гостий, чтобы взять его душу и полуразложившееся тело.

Его земель, его поместий, его староств еще недавно хватило бы на целое Удельное княжество, а сегодня он не был даже хозяином тыкоцинских стен.

Несколько месяцев тому назад он самостоятельно вел переговоры с королями, а сегодня приказаний его не слушался даже шведский капитан и заставлял его подчиняться своей воле.

Когда войска покинули его, когда из магната и пана, державшего в руках всю страну, он стал бессильным нищим, который сам нуждался в спасении и помощи, Карл-Густав стал презирать его. Он превозносил бы до небес сильного помощника, но гордо отвернулся от Радзивилла-просителя.

Как некогда в Чорштыне осаждали разбойника, Костьку Наперсткого, так его, Радзивилла, осаждали теперь в тыкоцинском замке. И кто осаждал? Сапега, его личный враг!

Когда его захватят, его потащят на суд и будут судить хуже чем разбойника: Радзивилла будут судить за измену!

Его покинули родные, покинули друзья, поместья его заняли войска, развеялись как дым его богатства и сокровища — и этот пан, этот князь, который поражал некогда своим богатством французский двор, который на пирах у себя принимал тысячи шляхты, который держал десятки тысяч собственного войска, одевал и кормил, не мог теперь куском хлеба подкрепить гаснущие силы, и — страшно сказать! — он, Радзивилл, в последние минуты своей жизни был голоден.

В замке давно уже не хватало провианту, из тощих запасов шведский комендант выдавал князю только маленькие порции, а князь не решался его просить.

О, если бы та лихорадка, которая подтачивала его силы, отняла у него сознание. Но нет! Грудь его поднималась все тяжелее, дыхание превращалось в какие-то хрипы, опухшим рукам и ногам было холодно, но мозг его, несмотря на минутные приступы безумия, несмотря на страшные видения и призраки, работал совершенно правильно. И князь видел весь ужас своего падения, свою нищету и унижение, — знаменитый воин, привыкший к победам, видел всю чудовищность своего поражения… И страдания его были так ужасны, что могли сравниться разве лишь с его грехами.

Кроме того, как эринии — Ореста, его терзали упреки совести, и на всем свете не было места, куда бы он мог от них спрятаться. Они терзали его днем, терзали ночью, в поле и дома; гордость его не могла ни побороть их, ни оттолкнуть. Чем глубже было его падение, тем ужаснее они его терзали. И у него бывали минуты, когда он ногтями рвал свою грудь. Когда неприятель пришел в отчизну, когда над ее несчастными

Вы читаете Потоп
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату