— Разве он ваш воспитанник?
— Ваць-пане, я не медвежатник. Когда меня об этом спросил пан Сапега, то я ему сказал, что у него с ним был один воспитатель, но только не я, ибо я смолоду знал бондарное ремесло и умел хорошо вставлять клепки!
— Во-первых, этого вы пану Сапеге сказать бы не посмели, — ответил Володыевский, — а во-вторых, вечно вы ворчите на Ковальского, а любите его, как родного сына!
— Я предпочитаю его тебе, пан Михал, потому что майских жуков я никогда не выносил, как не выносил и влюбленных кобелят, что в томных муках по земле кувыркаются.
— Или как тех обезьян у Казановского, с которыми вы воевали!
— Смейтесь, смейтесь, а уж в другой раз Варшаву вам придется самим брать!
— Да разве вы ее взяли, ваць-пане?
— А кто Краковские ворота взял? Кто придумал пленение генералов? Сидят они теперь на хлебе и на воде в Замостье, и чуть Виттенберг взглянет на Врангеля, так скажет: «Заглоба нас сюда засадил!» И оба ревут. Если бы пан Сапега не был болен и если бы он здесь присутствовал, он сказал бы вам, кто первый вырвал шведского клеща из варшавской кожи.
— Ради бога, — сказал Кмициц, — сделайте милость, пришлите мне известие о сражении, которое произойдет под Варшавой. Я часы считать буду и до тех пор не успокоюсь, пока не узнаю чего-нибудь наверное.
Заглоба приставил палец ко лбу.
— Послушайте, что я вам скажу, — проговорил он, — а что я скажу, то уж наверное сбудется… это так же верно, как то, что передо мной чарка стоит… Стоит или не стоит? Ну?
— Стоит, стоит! Говорите уж!
— Решительное сражение мы либо проиграем, либо выиграем!
— Это всякий знает! — заметил Володыевский.
— Молчал бы ты, пан Михал, и учился! Предположим, что мы сражение проиграем, — знаешь, что будет? Видишь, не знаешь! Потому что зашевелил уже усиками, как заяц… А я вам говорю, что ничего не будет…
Кмициц, всегда нетерпеливый, вскочил, стукнул чаркой по столу и сказал:
— Да не мямлите вы!
— Я говорю, что ничего не будет! — ответил Заглоба. — Молоды вы, а потому не понимаете, каково положение вещей. Наш король, наша отчизна милая, наши войска могут проиграть теперь пятьдесят сражений одно за другим… А война пойдет по-старому: шляхта будет собираться, а за нею и все низшие сословия… Не удастся раз, удастся другой, пока все силы неприятеля не растают. Но если шведы проиграют одно большое сражение, то их сразу черти возьмут… А с ними вместе и курфюрста!
Тут пан Заглоба оживился, выпил еще чарку, ударил ею по столу и продолжал:
— Слушайте в оба, ибо это вам не всякий дурак скажет! Не все, как я, умеют сразу все схватить! Многие думают: что нас ждет еще? Сколько битв, сколько поражений, сколько слез, сколько крови пролитой, сколько несчастий? И многие сомневаются, и многие ропщут на Господа Бога и Пресвятую Деву… А я вам говорю: знаете, что ждет наших неприятелей? Погибель! Знаете, что ждет нас? Победа! Нас побьют еще сто раз… Ладно, но мы побьем в сто первый — и будет конец!
Сказав это, пан Заглоба прикрыл глаза, но сейчас же открыл их, взглянул куда-то вперед и вдруг крикнул во всю мощь своей груди:
— Победа! Победа!
Кмициц даже покраснел от радости.
— Ведь он прав, ей-богу! Правильно говорит, иначе быть не может! Таков и будет конец!
— Уж надо признать, что у вас, ваць-пане, здесь все в порядке! — сказал Володыевский, указывая на лоб. — Речь Посполитую можно занять, но удержаться в ней нельзя… В конце концов придется убираться восвояси!
— А? Что? Все в порядке? — сказал Заглоба, обрадованный похвалой. — Коли так, я вам еще буду пророчествовать. Бог за праведных! Вы, ваць-пане, — тут он обратился к Кмицицу, — изменника Радзивилла победите, в Тауроги поедете, девушку отнимете, на ней женитесь, потомства дождетесь… Типун мне на язык, коли не будет так, как я говорю… Ради бога! Только не задуши!
И пан Заглоба вовремя попросил его об этом — пан Кмициц схватил его в свои объятия, поднял вверх и стал так целовать и прижимать к груди, что у старика глаза на лоб вылезли. И только лишь он стал на землю, только лишь передохнул, как пан Володыевский схватил его за руку:
— Моя очередь! Говорите, что меня ждет!
— Благослови тебя Бог, пан Михал! Твоя курочка целое стадо выведет небось! Ух!
— Ура! — крикнул Володыевский.
— Но сначала мы со шведами покончим! — прибавил Заглоба.
— Покончим, покончим! — воскликнули, хватаясь за сабли, молодые полковники.
— Ура! Победа!
XXIV
Через неделю пан Кмициц перебрался уже через границу электорской Пруссии под Райгродом. Он сделал это без труда, так как еще перед уходом польного гетмана он скрылся в лесах, так что Дуглас был уверен, что его чамбул ушел вместе с татарско-литовской дивизией под Варшаву, и он оставил только небольшие гарнизоны для защиты этой провинции.
Дуглас пошел вслед за Госевским, с ним отправились Радзейовский и Радзивилл.
Кмициц узнал об этом раньше, чем перешел прусскую границу, и очень опечалился, что ему не удастся встретиться с глазу на глаз с его смертельным врагом и что кара может постигнуть Богуслава из других рук — из рук пана Володыевского, который тоже поклялся мстить ему.
Лишившись возможности мстить за обиды Речи Посполитой самому Радзивиллу, он стал страшно мстить за них во владениях курфюрста.
В ту же самую ночь, когда татары миновали первый пограничный столб, небо заалело заревом, раздались крики и плач людей, попираемых стопами войны. Кто просил пощады по-польски, того вождь щадил; но зато немецкие посады, колонии, деревни и города превращались в море огня, и обезумевшие жители погибали под ножом. И не разливается с такой быстротой масло по морским волнам, когда моряки хотят унять волнение, с какой разлился чамбул татар и волонтеров по этой спокойной и безопасной до сих пор стране. Казалось, что каждый татарин умеет разрываться на две или на три части и в двух или трех местах жечь, грабить и убивать. Не щадили даже хлебов в полях, даже деревьев в садах.
Ведь Кмициц столько времени обуздывал своих татар, что теперь, когда он дал им волю, они точно обезумели среди резни и разрушения. Они словно хотели перещеголять друг друга, и так как никого не могли брать в плен, то с утра до вечера купались в человеческой крови.
Сам пан Кмициц, в сердце которого было немало дикости, тоже гулял вовсю, и хотя он не пачкал своих рук в крови беззащитных, но все же с удовольствием смотрел на ее пролитие. Душа его была спокойна, совесть его не мучила: проливать кровь не поляков, да еще вдобавок еретиков, он считал делом, угодным Богу и особенно святым мученикам за веру.
Ведь курфюрст, ленник и слуга Речи Посполитой, живший ее благодеяниями, первый поднял святотатственную руку на свою повелительницу, — стало быть, он заслуживал кары, и пан Кмициц был только орудием Божьего гнева.
И по вечерам он спокойно читал молитвы при свете пылающих немецких селений, а когда крики и стоны избиваемых жителей сбивали его, он начинал молитву с начала, чтобы не отягощать свою душу грехом нерадения.
Но не одни только жестокие чувства жили в его сердце — порой его волновали воспоминания прежних лет. Часто вспоминались ему те времена, когда он так удачно воевал с Хованским, и как живые вставали перед его глазами его прежние товарищи: и Кокосинский, и огромный Кульвец-Гиппоцентавр, и