юношеские годы (если я их и впрямь оставил позади, потому что к этому моменту моего повествования наверняка найдутся люди, сомневающиеся в этом), быть может, под воздействием литературы определенного рода, я всегда питал уверенность в том, что невозможно любить человека, если он тебя не любит; в течение же тех дней, проведенных в одиночестве и бреду, я быстро понял, что это не так. Против своей воли я все время думал о Клаудии. Я ощущал себя бесконечно несчастным, беззащитным, грустным; полагаю, что помимо того, я ощущал себя глубоко униженным, и даже не столько из-за нелестной роли, которую мне довелось сыграть в этом безумном водевиле, куда я еще втянул Марсело и Игнасио, сколько из-за того простого и жестокого факта, что Клаудия, не колеблясь, с такой же беспощадностью показала мне, что она меня не любит. Было бесполезно пытаться себя утешить тем, что Клаудия жива, поскольку это обстоятельство, прежде способное удовлетворить все мои чаяния (говорят же, что бывают влюбленные, которым для оправдания своего существования довольно знать, что предмет их страсти жив), теперь же только лишний раз напоминал мне о моем глупом предположении, что она мертва, и еще больше подчеркивал неблагодарный контраст между долгими часами моей агонии и долгими часами блаженства, очевидно, пережитыми Клаудией после примирения с мужем, последовавшего за нашей мимолетной встречей. К сожалению, ни тоска, ни стыд не спасали меня от болезненного желания вспоминать, с невыразимой печалью и во всех подробностях, проведенную с Клаудией ночь; еще болезненнее казалось осознание того, что она больше не повторится. По словам Павезе (и Марсело так говорит» и это правда), литература – это способ защиты от ударов, наносимых жизнью. Наверное, чтобы защищаться, чтобы развеять грусть, я попытался читать, но почти сразу же случайно наткнулся на стихи, которые и сегодня могу повторить по памяти, потому что, как мне казалось, они были написаны специально для меня:
В те дни я обнаружил, что когда человек несчастен, то неизбежно все вокруг напоминает ему о его несчастье. Это открытие окончательно повергло меня в уныние, и я вообразил, что попал в замкнутый круг непрекращающегося кошмарного сна, от которого никогда не сумею очнуться: я не мог перестать думать о Клаудии, и если титаническим усилием воли мне удавалось на момент о ней забыть, то в следующий миг я опять заставал себя врасплох на мыслях о ней. Быть может, под влиянием депрессии и температуры я всерьез начал думать о том, что никогда не оправлюсь от потери Клаудии.
Естественно, я оправился. И даже, возможно, быстрее, чем ожидал от собственной изрядно потрепанной души. В воскресенье мне стало немного лучше; температура, двое суток зашкаливавшая за тридцать девять, уменьшилась и почти исчезла. Утром, вдохновившись радостным ощущением от пробуждения, я отважился принять душ, побрился и оделся, твердо вознамерившись снова включиться в успокаивающий механизм привычных действий, создающих иллюзию порядка. Мне это не удалось: все тело ныло после перенесенного жара, и я был крайне слаб, что придавало окружающей реальности весьма странный оттенок. Я чувствовал себя путешественником, вернувшимся на родину после долгих лет странствий и обнаружившим все иным и чуждым; или же человеком, очнувшимся после летаргического сна. Во всяком случае мне понадобилось довольно много времени для осознания того, что я справился с лихорадкой, потому что когда к полудню в воскресенье я с удивлением отметил, что ко мне вернулся аппетит, и решил отказаться от супов в пакетиках и консервов с тунцом, служивших мне безрадостной пищей все эти дни, и позвонить в «Лас Риас», чтобы мне прислали какой-нибудь еды, то появление в дверях типа с унылой физиономией, изрытой оспинами, который несколько дней назад презрительно ухмылялся мне из-за стойки в ресторане, а теперь превратился в разносчика домашних обедов, – все это создавало ощущение, что я определенно продолжаю бредить. Постепенно и незаметно от безнадежного отчаяния я перешел к некоторой растерянности. Для счастья не требуется причин: человек никогда не задается вопросом, отчего он счастлив; он просто счастлив, и все тут. С несчастьем же происходит наоборот: нам всегда нужны причины, его объясняющие, словно счастье – это наше естественное состояние, нам должно его ощущать, а несчастье – это извращенное отклонение от нормы, и мы тщимся выявить его причины. Возможно, именно поэтому я начал воображать, что в действительности никогда и не считал, будто Клаудия может любить меня или, точнее, что всегда (с самого начала, когда она преподнесла мне себя, как нежданный ослепительный дар) это казалось мне невероятным, хоть и реальным, некоей наградой, явно мной не заслуженной, скорее прихотью судьбы. Быть может, также, поэтому в моем мозгу забрезжила мысль, что весь этот несчастный эпизод следует воспринимать как сведение счетов с моим прошлым, с моей юностью, и в этом контексте расценивать как нечто позитивное, своего рода церемонию искупления давнишней вины, темной и неясной, но определенно существующей, как бальзам, призванный заживить много лет ноющую рану. Идея сработала как сильное болеутоляющее. Стоило лишь проникнуться этой мыслью, и я вновь стал думать о Луизе.
Марсело говорит, что нет ни прошлого, ни будущего что прошлое – это только воспоминание, а будущее – смутное предположение. Может, оно и так, но может также оказаться, что даже настоящее лишено собственной объективной сущности, и не только потому, что оно настолько неуловимо и подобно столь эфемерно-тонкой материи, что, как и счастье, стоит лишь назвать его по имени, и оно исчезнет (довольно человеку назвать по имени настоящее, и оно тут же автоматически превратится в прошлое, точно так же, как никому не дано сказать, что он счастлив, и продолжать оставаться счастливым, ибо первое условие счастья – это отсутствие осознания счастья); а еще и потому, что настоящее существует в той мере, в какой мы его воспринимаем, то есть в той мере, в какой человек его выдумывает. Поэтому жить означает на каждом шагу творить, выдумывать жизнь, рассказывать ее самому себе. Поэтому реальность – не более чем чей-то рассказ, и если рассказчик исчезнет, то и реальность исчезнет вместе с ним. Весь мир зависит от этого рассказчика. Реальность существует постольку, поскольку ее кто-то описывает. Мы постоянно придумываем настоящее и уж тем более прошлое. Вспоминать означает выдумывать: я говорил об этом в начале и повторял потом, но дело в том, что (возможно, потому, что мы способны узнать то, что думаем, только фиксируя свои мысли словами) я сам начал ясно это понимать лишь по мере написания данных страниц, по мере того, как я продолжаю развивать свою историю, которая, как и весь наш мир, реальна только потому, что я ее рассказываю; правда и то, что каким-то образом, в глубине души, мы все знаем, что в прошлом копаются лишь с тайным намерением изменить его. Поэтому, – и еще, наверное, потому, что мы часто склонны путать любовь с невыносимостью одиночества, – едва я начал снова думать о Луизе, как с ностальгией вспомнил проведенные вместе годы и, как ни странно это может показаться, сказал себе, что в своем сердце я никогда не переставал любить ее.
Мне ее не хватало. Внезапно интрижка с Клаудией показалось мне старым, тривиальным и почти смешным эпизодом, едва достойным быть упомянутым со снисходительной усмешкой, и меня поразил тот факт, что я оказался способен ради этого поставить под угрозу давние и крепкие отношения, в результате которых к тому же могло явиться на свет счастливое потомство. Возможно, потому, что от страха, помрачения рассудка или слабости я не мог или не хотел думать всерьез об этих отношениях, меня впервые растрогала мысль, что в чреве Луизы растет мой сын; эта мысль также убедила меня, что стоит попробовать вернуть ее. Мне довольно быстро удалось уговорить себя, что это возможно. Я вспомнил нашу ссору и испытал странное ощущение, словно бы она произошла не в предыдущее воскресенье, а много лет назад, и мне показалось, что участвовали в ней не мы с Луизой, а какие-то два незнакомца, обманом присвоившие наши голоса, наши лица и наши тела. Я вспомнил, как во время ссоры я пытался преуменьшить значение моей встречи с Клаудией и много раз просил Луизу, чтобы она не уходила, и сказал себе, что ее необузданная реакция, совершенно очевидно, была не плодом продуманного решения, а инстинктивным всплеском уязвленного самолюбия и гордости отпрыска весьма вспыльчивого семейства. Поэтому – и потому, что какой-то частью своего ума я все же полагал, что хорошо знаю ее – я смог вообразить, что Луиза уже давно раскаялась в своем поступке и что она, упрямо демонстрируя незыблемость личных устоев, которая руководит поведением многих женщин, вероятно, уже готова (как была готова Клаудия по отношению к своему мужу) забыть, простить и опять принять меня к себе. Я был убежден, если только пять лет совместной жизни не прошли впустую, что Луиза не могла разлюбить меня за одну неделю и что, как только остынет накал обиды, она найдет какую-то возможность связаться со мной, чтобы восстановить нашу связь, не роняя своего оскорбленного женского достоинства и не пренебрегая преимуществами своего выгодного положения по отношению ко мне: то есть не утаит от меня, сколь глубокую обиду я ей нанес, и не упустит шанс напомнить, что я перед ней в долгу – кстати, в ту минуту я был