была еще по-своему хороша, несмотря на поблекшее лицо и грязновато-серую седину волос. Помнится, капитан рассказывал о каких-то ливанских портах с экзотическими названиями, но я слушал его лишь наполовину; вторая половина моего «я» была обращена к Катерине Париотис, которая медленно потягивала свой кофе. Рука у нее была худая, изящная: чашечка с кофе казалась в ней еще меньше. Она заметила, что я на нее смотрю, но в первый момент не подала вида. Потом оглядела меня долгим взглядом с ног до головы, не упустив ни одной детали моей внешности, — от вымазанных глиной ботинок до волос, — и лишь тогда отвела глаза. Я почувствовал себя так, словно она вывернула меня наизнанку, чтобы посмотреть, чтя у меня внутри.

Капитан и Паскуале Лачерба разговаривали по-гречески. Я догадался, что они говорили обо мне, обсуждали, зачем мне понадобилось навещать Катерину Париотис, — в потоке непонятных слов я несколько раз уловил имя моего отца Альдо Пульизи. Лицо капитана стало задумчивым и печальным, его голубые глаза смотрели на меня ласково.

«Боже мой, — подумал я, — что этот Паскуале Лачорба ему плетет? Капитан того и гляди заплачет».

Катерина собрала чашки и понесла их на кухню.

Я слышал, как она там возилась, — должно быть, мыла посуду под краном. Она появилась снова лишь после того, как Паскуале Лачерба окончил свой рассказ, и что-то сказала фотографу по-гречески, но что именно?

Я чувствовал себя здесь чужим, будто в западне; хотелось убежать. Зачем мне понадобилось сюда приезжать, копаться в прошлом?!

— Ваш отец умереть здесь, — произнес капитан. И, показывая на жену, добавил: — Катерина знает.

И тогда мне стало не по себе. Я уже готов был предложить ему: «Давайте поговорим о кораблях, об Италии!» или спросить: «Скажите, капитан, вы никогда не бывали в Милане?»

Но глаза Катерины Париотис пригвоздили меня к месту и лишили дара речи.

2

Однако и на этот раз в памяти возникла не сцена смерти; вспомнилось продолжение той ночи на мельницах. Это был облачный день, какой именно, она не помнила, — то ли святого Христофора, то ли святого Николаоса, во всяком случае до перемирия, это уж точно; впрочем, иначе и быть не могло. Это было до кровавой расправы, во время одной из встреч на берегу, на каменистом пляже около маяка.

3

— Почему ты не купаешься? — спрашивал Альдо Пульизи. Ему хотелось приучить ее к воде, как будто плавать и нырять в одиночку ему было неинтересно. Катерина даже не раздевалась. Ей нравилось сидеть и смотреть на неподвижное плоское море, дышать солоновато-горьким воздухом, слушать крик чаек.

Там, за маяком, начиналось открытое море, открывался весь мир. У Катерины было такое ощущение, будто, сидя здесь, на берегу, она смотрела в окно, распахнутое во вселенную.

Самое большее, на что она решалась, чтобы доставить ему удовольствие, это подойти к воде и, приподняв юбку выше колен, окунуть ноги. Сколько раз она ему объясняла, что от морской воды у нее шелушится кожа, а на спине появляются волдыри, но он не унимался и всякий раз возобновлял уговоры.

Бродить босиком вдоль берега ей нравилось до дрожи, но зайти в воду глубже, чем по щиколотку, она не могла, это было выше ее сил. Она стояла и смотрела, как обступавшие ее маленькие волны просачивались сквозь пальцы ног, потом снова убегали. Катерине казалось, что она скользит назад, хотя в действительности она стояла на месте. Ей нравилось это ощущение, от него приятно кружилась голова.

Потом они снова садились на камень в тени агавы. В воздухе стоял нежный пряный аромат цветов, которые росли на каменистой почве между колодцами. Капитан закуривал сигарету и начинал говорить, думая о чем-то далеком-далеком, и в голосе его появлялись горькие нотки. Но он все вспоминал, вспоминал, проникал в самые глубины памяти, как будто сознательно старался оживить самые горькие воспоминания.

Катерина слушала. Ей хотелось, чтобы он что-нибудь рассказал о своей жене, какая она. Глаза — это он ей говорил — такие же, как у нее, но она хотела знать, какие у нее волосы, светлые или темные, какого она роста, высокая или маленькая, и как ее зовут. Он даже не сказал, как ее зовут. Но капитан этой темы не касался, он говорил об униформе, о том, что их, итальянцев, одевали в форменную одежду чуть ли не со дня рождения. Или рассуждал о войне. Он твердил, что люди его поколения носили униформу чуть не с пеленок, что за всю свою жизнь ничего, кроме униформы, они не видели и в ней умрут. В голосе его слышалась грусть, чувствовалась какая-то обреченность.

— Одним мундиром больше, одним меньше, какая разница? — сказала Катерина, стараясь свести разговор к шутке, подбодрить его.

— Разница в еще одной войне, — ответил он.

И надолго замолкал. В такие минуты Катерина начинала его внимательно рассматривать. Черты лица у него были отнюдь не тонкие, а скорее тяжелые, грубоватые; их смягчал только свет лучистых глаз, едва приметный, неяркий, как бы доходивший издалека, приглушенный.

Она смотрела на него, стараясь истолковать причину этого внезапно затянувшегося молчания и не решаясь нарушить ход его мыслей. Теперь их разделяло только это, только в такие минуты воспринимала она его как чужого, как пришельца, не в силах сказать ему, чтобы он ей доверился, чтобы, не стыдясь, излил ей свою душу, поплакал у нее на плече, если ему будет от этого легче.

Или ему, победителю, не подобает плакать на плече побежденного?

Может быть, его терзала мысль о том, что англо-американские войска идут по его итальянской земле, идут завоевывать итальянские города, и что скоро они дойдут и до его города, и он разделит судьбу Аргостолиона и Кефаллинии, всех городов и деревень Греции. Или, может быть, он представил себе, как его жена выпрашивает буханку хлеба и коробку консервов у своего постояльца — американского офицера и кладет его спать рядом с собой на супружеское ложе?

При желании Катерина могла бы напомнить ему, как они напали на Грецию, — сейчас для этого был самый подходящий момент, — но острая материнская жалость (хотя ей было немногим более двадцати лет) туманила глаза, сжимала горло. С ней происходило что-то такое, чего раньше не бывало: ей казалось, будто она старше его на много-много лет и даже столетий, и что, умудренная вековым опытом, она может ему помочь; достаточно сказать ему несколько слов, положить руку на глаза…

Капитан отбрасывал в сторону окурок, который начинал жечь пальцы, и, будто очнувшись от тяжелого сна, приходил в себя; он сидел, подперев голову рукой, теперь совсем близко от нее. Катерине было видно, как лучились неярким светом его глаза.

— Спасибо тебе, — говорил капитан.

— За что? — спрашивала она, поглядывая на него снизу вверх.

Взгляд Альдо Пульизи блуждал далеко, в море.

— За твою доброту. Катерина смущенно смеялась.

— Это неправда. Откуда ты взял, что я добрая?

— Мы причинили вам много зла, — продолжал капитан, как бы разговаривая сам с собой. Он говорил об аргостолионских девушках и солдатах-победителях, о том, что, ополчаясь друг против друга, все причиняли друг другу зло, и в итоге все оказались побежденными.

— И мы тоже, — заключал он.

Катерина отворачивалась. Взгляд ее устремлялся на вершину Эноса, при ослепительно ярком свете дня пламеневшую зеленым пожаром. В душе ее не было больше ни ненависти, ни жажды мести.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату