туда и положенных. «Наверное, я должен сейчас выразить радость, – тоскливо подумал он. – Поцеловать ручки, сказать, как я ценю заботу и благородство соседей. И ведь они и в самом деле позаботились обо мне, это правда… Только вот отчего же мне так тошно, так сумрачно, так не хочется с ней разговаривать?!»

Полина Геннадьевна с жадным интересом смотрела на него, явно ожидая каких-то слов, подробностей, излияний. Но Соколовский тряхнул головой, молча взял ключи и, только кивнув в знак благодарности, отправился восвояси. «Сумасшедшему простительно, – невесело подумал он. – Пусть спишет мою молчаливую холодность на счет моей – как это она сказала? – ненормальности».

Квартира встретила его все тем же давним, предотъездным сумбуром, который он не в состоянии был приводить в порядок, вернувшись с похорон. Только теперь квартира выглядела уж совсем неживой: толстый слой пыли сделал их любимые с Ксюшей вещи усталыми и точно присыпанными пеплом, блузка и халатик свернулись на своих местах мертвыми, холодными комочками, и на всем лежал отпечаток запустения и заброшенности. Стараясь не думать ни о чем, он быстро принялся распихивать вещи по местам: свои и Ксюшины – в большой шкаф в спальне, Таткины – в любимый, еще детский комод в ее комнате. «Только не распускаться, – твердил он про себя, – только не думать, не думать… Они живы, просто сюда больше никогда не вернутся. Вот и все. Все, Соколовский! Не думать об этом». И тут же он запнулся о туфли, которых сначала не заметил в темноте спальни – большого света он не зажигал, включил только бра над широкой супружеской кроватью. Это были легкие теннисные туфли, которые Ксения в последний момент вынула из своего рюкзака. «В мае, да еще на Урале, в них будет холодно, – с сожалением сказала она, – придется оставить. А ведь они такие удобные!..» И, споткнувшись об эти туфли, услышав словно воочию голос жены, увидев внутренним взором ее легкую фигурку, склонившуюся над рюкзаком, Соколовский неожиданно для себя вдруг осел на пол и завыл, схватив туфельку в руки и прижавшись лицом к пыльной парусиновой подошве.

Потом он долго стоял у темного окна в кухне, пыхтя сигаретой, вкус которой отчего-то казался ему совсем незнакомым, и размышляя, налить ли ему коньяку или ограничиться пивом. Запас баночного пива всегда был у них в холодильнике, и в баре наверняка оставался коньяк. Но беда Соколовского сейчас была в том, что простые движения и жесты, которые, по заверениям литературных классиков, всегда способны утешить человека в беде, перестали на него действовать, как только он переступил порог собственной квартиры. Той самой квартиры, единственным собственником которой он теперь остался. Поэтому он не пошел ни к холодильнику, ни к бару, а вернулся в спальню и, с размаху кинувшись на кровать, застыл, глядя в одну точку.

«И что дальше?» – тихо спросил он самого себя. Ах да, была же идея… Часы, неумолимо отсчитывая минуту за минутой, показывали уже два ночи, и самым правильным было бы теперь просто заснуть. Но Алексей Соколовский плохо годился сейчас для правильных поступков. А потому, лениво поднявшись, он направился к шкафу – «Многоуважаемый шкаф!» звала этого монстра его Татка – и распахнул высокие антресоли на его неподъемном, пыльном верху.

Альбом со старыми фотографиями и письмами попался ему на глаза почти сразу же. Ксюша, при всей ее хозяйственной безалаберности, с трепетом относилась к тому, что она называла семейными реликвиями, причисляя при этом к реликвиям отнюдь не одни только фамильные бриллианты и материальные ценности. А потому Соколовский всегда мог быть уверен, что старые семейные бумаги, документы, письма, даже не самые значительные, рано или поздно обязательно найдутся в целости и сохранности где-нибудь на верхней полке их «многоуважаемого шкафа».

Теперь ему было нужно только одно письмо. Одно-единственное, старое, в затертом, потрепанном конверте, с адресом, написанным неверной, неуверенной рукой и почерком, лишь весьма отдаленно напоминающим те летящие, молодые строчки из дневника, которые он помнил уже почти наизусть. Единственное письмо, которое его мать получила от своей матери из далекого, загадочного для всякого жителя Страны Советов Парижа. То самое письмо, где бабушка пыталась объяснить мотивы своего поступка, просила прощения и умоляла откликнуться…

Соколовский знал, что мать так никогда и не ответила на это письмо. Она была тогда уже достаточно взрослой, но по-прежнему находилась под влиянием и сурового отца, умудрившегося сохранить все свои немалые посты почти до самой смерти, и вечно всего боящегося мужа – сверхосторожного советского профессора, вовсе не желавшего вдруг обрести тещу в капиталистической загранице. Далекий, слабый призыв остался без ответа, парижский голос замер, так и не услышанный никем… «Да и нужно ли было отвечать? – рассудительно сказал ему отец через много лет после смерти мамы, когда однажды, уже юношей, Алексей стал расспрашивать его об этой истории. – Твоя бабушка была чужой всем нам; это был ее собственный выбор, ее решение. Так чужой пусть и остается».

Письмо нашлось неожиданно быстро. Оно выглядело именно так, как и помнилось Соколовскому, и странное дело: едва он взял в руки этот потрепанный узкий конверт, как на душе стало спокойнее и легче. Нетерпеливо вытащив лист бумаги, покрытый косыми, нервными строчками, он прочитал те самые слова, которые только и могли быть написаны в таком послании: нежный призыв, мольба о прощении, слова о раскаянии и любви – слабая попытка объяснить другому человеку то, что ты не можешь, не смеешь объяснить себе сам… Но главное – на конверте был адрес. Старый парижский адрес, по которому, быть может, он еще сможет узнать что-нибудь о далекой, давно умершей, но отчего-то нужной и дорогой ему Наталье Соколовской.

Чудесным образом это старое письмо настроило мысли Алексея на практический лад, и он принялся за настоящую уборку в комнатах, попутно размышляя о собственной сумасшедшей идее, пришедшей к нему еще на кладбище. Париж?! А почему бы и нет! Кстати, он ведь никогда не был в Париже. Давно хотел, но как-то все не представлялось случая. А ведь у него там есть и знакомые, и друзья, и коллеги по режиссерскому цеху, с которыми он встречался на разных фестивалях и даже принимал в своем театре в Москве. Он вспомнил, как Сашка Панкратов после веселой дружеской попойки однажды допытывался у него, отчего это друг объездил всю Европу, а вот в городе романтиков и влюбленных, в столице мира – Париже так ни разу и не побывал. «Ноги не несут», – отшучивался тогда Алексей и, в свою очередь, приставал к надоедливому приятелю: «А сам-то, Сашка? Ты ж тоже там не был». – «Да мне лимит не позволяет», – отмахнулся веселый Панкратов, крутя своей вечно растрепанной рыжей шевелюрой. «Лимит чего, времени?» – не унимался Соколовский. «Да нет, балда. Кредитной карты…»

А кстати – о кредите. Завтра надо бы выяснить, что там осталось на счетах, много ли сожрала за эти месяцы Клиника неврозов и каково его нынешнее финансовое состояние. Не исключено, что и ему кредит не позволит ехать в Париж. «Все равно поеду. Что-нибудь да придумаю», – с непонятной ему самому веселой решимостью подумал Соколовский и удовлетворенно оглядел результаты своих стараний. Почти все вещи уже лежали на своих местах, мокрая тряпка прошлась по унылым, грязным поверхностям, где это только было возможно, и помещения обрели хоть и не совсем обычно-праздничный, но по крайней мере жилой вид. Нельзя, конечно, сказать, что квартира сияла, но налет пыли и безнадежности успел улетучиться почти из всех комнат. Он даже сумел без мгновенной сердечной боли взглянуть на большую фотографию жены в спальне и мысленно спросил ее: «Ну что? Как я справляюсь, что скажешь?..» И, не получив ответа, тихонько вздохнул, прихватил с собой потрепанный конверт и направился в кабинет.

Короткая летняя ночь уже почти кончилась, в окна вливался бледный рассвет, когда Соколовский устроился в большом кресле, прикрывшись уютным клетчатым пледом. Мысленно он еще раз пробежался по делам и планам предстоящего дня, как когда-то учил его отец. В банк – это раз. В театр, к труппе – два. Написать в Париж Сорелю – три… Рядом с ним лежали письмо, которое он не собирался перечитывать, а взял с собой только для уверенности и душевного спокойствия, и сценарий той самой вещи, которую он отверг, находясь в больнице. Ему вдруг снова захотелось работать, и слабый, дилетантский текст неожиданно представился ему огромным, сырым куском мяса, из которого умелый повар все же сможет приготовить пусть не самое изысканное, но добротное и вкусное блюдо… Как там сказала та женщина на кладбище? Надо отпустить любимых людей на волю, избавить их от своей печали. Надо искать родную кровь или родную душу; сделать то, что должен, тогда и последний отдых покажется слаще… Да, делать то, что должен. И, когда сон неожиданно, разом сморил его, Алексей все еще крепко сжимал в руке бабушкино письмо, казавшееся ему последним якорем в его непутевой, не нужной никому – и ему самому тоже – жизни.

* * *

Женщина сидела к нему вполоборота, облокотившись на мягкий подлокотник кресла и почти утонув в нем, так что ее фигура была едва различима в полутьме. Она была не молодой и не

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

2

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату