бродяга Аалану — Алан Викторович Ёлкин…
Святостью уж никак не отмеченный…
Но спасибо и за лицензию. Штука невероятно полезная. И, наконец-то, легализация статуса, и какое-никакое, а средство прокормления. Не будешь ведь вечно сидеть на шее у «слушающих Слово», а взятого с собой серебра ему хватило ненадолго…
— Это ты хорошо зашёл, — поразмыслив, сообщил старичок. — Сыну моему старшему, Ахойге, как раз прошение подать требуется, чтобы подать скостили… Жена у него, Айгиамих, уже чуть ли не луну как померла родами… Один с полудюжиной ребятишек остался, должны, значит, послабление сделать. А дорого ли возьмёшь? …Когда Гармай, отстояв очередь к колодцу, вернулся с полными бурдюками, Алан уже восседал на заботливо принесённом чурбаке и не спеша выводил на пальмовой бумаге затейливые буквы гаяни, здешней официальной азбуки. Рядом выстроилась не то чтобы толпа, но многочисленная группа аборигенов, имеющих потребность. На расстеленный платок складывали просяные и ячменные лепёшки, головы солёного овечьего сыра, даже несколько медяшек отслюнили, хотя в деревне деньги — великая редкость. Всё это как минимум означало несколько сытных дней. Если не особо шиковать, конечно.
Всё выстраивалось чудесно. Даже слишком. Могли ведь и пинками выгнать, не всюду в деревнях принимают путников, да и грамота у многих вызывает суеверный страх.
Чему, разумеется, способствует и запрет покойного государя. Простонародье, исключая купцов, лишено права писать. За нарушение закона пальцы рубят. Что уж втемяшилось злобному старику… видно, с местными магами переобщался, наслушался всякой мистики-каббалистики про связь букв и именуемых вещей…
После того, как все нуждавшиеся в писанине были удовлетворены, Алана пригласили отобедать. Тот самый старикашка Хунниаси, оказавшийся, несмотря на жалкий прикид, весьма состоятельным селянином. И дом у него был справный, и овец в загоне изрядно, и восемь сыновей, не говоря уже о неопределённом количестве дочерей — все уже взрослые, пристроенные…
Отказаться было невозможно — обида, кровная обида… Не факт, что после на своих ногах отсюда уйдёшь. Эх, раньше нужно было соображать. Плату получили, в сумку покидали — и вперёд, по дороге. Не надо было говорить «за жизнь», доводя дело до гостеприимства. Теперь оставалось надеяться лишь на то, что и на сей раз пронесёт. Господь уж как-нибудь прикроет.
Гармая, естественно, никто и не подумал приглашать в горницу. Ну, ничего, на дворе, может, и покормят его, а нет — так после придётся напомнить гостеприимным хозяевам, что, как и прочая скотина, рабы нуждаются в питании.
Не бог весть какие разносолы поставили на стол — всё-таки бродячий писец не то же самое, что уездный начальник, сборщик податей или на худой конец лекарь. Но гаори, наваристая каша из местного подобия картофеля, приправленная топлёным жиром, была весьма питательна. Серые, кисловатые ячменные лепёшки тоже оказались неплохи, равно как и рассыпчатый овечий сыр и простокваша из козьего молока. На мясо не расщедрились, но это и понятно — крестьяне и сами позволяют его себе только по праздникам. Овцы — это прежде всего шерсть, молоко и средство натурального обмена.
Ели молча — так здесь, у крестьян, принято. Слишком это серьёзное, едва ли не священное дело. Вот после, когда утолят первый голод, когда хозяйка принесёт в большом кувшине домашнюю брагу или пиво — тогда пойдут разговоры, байки, а глядишь, и песни… Хорошо бы убраться отсюда засветло… Чем дальше, тем меньше Алану хотелось оставаться на постой. До заката прийти в Огхойю, там осмотреться… в городке-то уж всяко услуги дипломированного писца понадобятся… и дальше двигать, в Таорам… где ждет уже предупреждённый почтовым голубем мастер Хедберай, где, по дошедшим слухам, есть пара-тройка дюжин заинтересовавшихся. Надо спешить…
Он уговаривал себя — и понимал, что деться всё равно некуда. Не встанешь же из-за стола. Не поймут. Вкусная еда, гостеприимный дом, доброжелательный старичок-глава рода. Всё бы замечательно, кабы не то, что — Алан это понял вдруг совершенно отчётливо — должно случиться с минуты на минуту.
— Ну, — отодвинув опустевшую миску из-под гаори, проблеял старичок Хунниаси, — поели сытно, надо бы и богов ублажить. Хэйгар, — он кинул взгляд в сторону своей прекрасной половины, обильной телесами тётки лет пятидесяти.
Жена, молчаливо поклонившись, подала большую чащу с зерном. Хозяин сунул туда похожую на птичью лапку ладонь, помедлил и нараспев произнёс:
— О боги благосклонные, изобилующие силой и властью всякой, вам принадлежит земля и вода, огонь и воздух, вы господа над нами, людишками, и подаете нам всё потребное для жизни. Мы же покорствуем и приносим установленную обычаем жертву.
Он размахнулся и запустил горстью зерна в горящий очаг.
Алан, мысленно читая Иисусову молитву, чувствовал, что этим не кончится. Обычно кончалось, но тут… из глубины всплывало тяжёлое и неизбежное понимание.
И действительно. Хуанисси неспешно протянул чашу супруге. Вот же не повезло…
Нарваться на такого набожного старичка.
Тётка ловко запулила зерном в очаг, причём — Алан заметил — сэкономила. В её лопатоподобную ладонь поместилось бы куда больше, чем досталось богам.
Потом пришёл через сыновей и внуков. Плохо дело. Значит, и его не минует чаша сия. Не может быть, чтобы пренебрегли гостем.
И действительно. Старик Хунниаси, слегка поклонившись почтенному гостю, протянул ему расписанную затейливым орнаментом глиняную посудину.
— Возблагодари же и ты высоких покровителей наших.
«Ну, вот и всё, — пронеслось в мозгу. — Приплыли».
Алан выпрямился и, подавив комок в горле, сказал:
— Прости, уважаемый, но я не стану этого делать. И вот почему…
Его слушали молча, не перебивая, но родившаяся в горнице тишина казалась чем-то вроде огромной, прозрачной медузы, студенистой массы, внутри которой вязнут слова. И даже льющийся из окон солнечный свет, проходя сквозь упругий воздух, обретал новые и странные свойства — он точно сгущался у ног Алана, готовясь выплеснуться бездымным белым пламенем.
— И поэтому я верен Богу Истинному, Единому, Владыке Мира, — завершил Алан. — Потому и не поклоняюсь духам, которые в незапамятные времена предали Его. Вы об этом не знали, и вашей вины здесь нет. Но я принёс вам истину, а уж примете ли вы её — дело вашей совести.
Не примут — это он чувствовал селезёнкой. Мрачные взгляды, сведенные в щепоть пальцы — защита от сглаза.
— Странные слова говоришь, — нарушил, наконец, молчание старик Хунниаси. — Странные и безумные речи. В своем ли ты уме, путник? Мы люди простые, в премудростях не смыслим, но богов наших порочить не дадим. Гиахиру, — повернулся он к одному из внуков, — беги к почтенному Арханзиму, приведи его.
Мальчишка опрометью метнулся за порог — точно камень, выпущенный из рогатки.
— Арханзим, — вновь повернулся хозяин дома к Алану, — был жрецом в храме сияющего Хаалагина. Так получилось, что ушёл он на покой, теперь у нас вон живёт, лет этак с полдюжины. Он в божественных делах силён, вот пускай твои речи послушает и решит, как с тобой поступить.
Один короткий взгляд старика — и двое сыновей, коренастые парни, встали в дверях.
Шанс, конечно, был. Вряд ли привычные к сельскому труду крестьяне столь же привычны к дракам. И уж точно им незнакома техника боевого самбо. Зря, что ли, восстанавливал армейские навыки в спортзале «Соляриса»? Прыжок, двойной удар, разворот, рывок — и он свободен. С высокой степенью вероятности.
Было только два «но». Во-первых, спасаться бегством — это загубить проповедь о Христе. Пускай в отдельно взятой деревне — но всё равно. Тот, кто бежит — тот не надеется на своего Бога, стало быть, от начала и до конца лжёт. Во-вторых — Гармай. Где его искать-то сейчас, если каждая секунда на счету? Да и особо далеко не скроешься. Местность крестьянам до последнего камешка знакомая, выловят.
Ждать пришлось долго — как показалось Алану, едва ли не час. Во всяком случае, он успел мысленно вычитать вечернее молитвенное правило — может, и не самое подходящее к моменту, но ничего