'претворения'… Так, например, эти полтора дня, у Ани, в уюте, свете ее семьи, ее дома. Уже в сами эти дни я начинаю их 'вспоминать', то есть претворять в то счастье, которое в них и через них дается как абсолютно даровая, но и необходимая пища. 'Блага, которых мы не ценим за неприглядность их одежд', и все же – единственно подлинные блага ici bas1 … Как после прощеной вечерни мы шли через сугробы домой. Все вместе: снег, освещенный редкими фонарями, освещенные окна дома, маленькая Александра, как шарик, на этом снегу. Все это – осколки, фрагменты, 'штрихи' будущей вечности. Все это подарки Божии и потому 'теоцентричны'. Ничто из этого не Бог, все это от Него и потому о Нем.
Трудность всякого начала: например, Великого Поста. 'Не хочется'. Отсюда, необходимость сначала и во всем – терпения. 'Терпением спасайте душу вашу'2 . Терпение – это приятие сквозь 'не хочется', это заглушение этого 'не хочется' – ненасильным 'хочется', оно невозможно и фальшиво, а просто приятием, подчинением себя, то есть послушанием. И терпение рано или поздно превращается в 'хочется'. И наконец то, чего 'не хотелось', оборачивается счастьем, полнотой, даром. И уже заранее печалишься, что и оно уйдет…
Слушаю молитвы, стихиры и т.д. И снова – совершенно очевидное, не сравнимое превосходство псалмов и вообще Писания над всяческой гимнографией.
Среда, 23 февраля 1977
Чехов (письмо к А.С.Суворину. 24.2.1893):
'…Я не журналист: у меня физическое отвращение к брани, направленной к кому бы то ни было; говорю – физическое, потому что после чтения Протопопова, Жителя, Буренина и прочих судей человечества у меня всегда остается во рту вкус ржавчины и день мой бывает испорчен. Мне просто больно… Ведь это не критика, не мировоззрение, а ненависть, животная, ненасытная злоба… Зачем этот тон, точно судят они не о художниках и писателях, а об арестантах? Я не могу и не могу'.
Слушал сегодня ветхозаветные чтения. Пророки (Исайя) – о 'маленьком': судьбе царств, народов и т.д. – говорили великие, божественные вещи. В наши же дни о 'великом' говорят маленькие вещи. Те все 'относили' к главному. Мы главное 'относим' к третьестепенному. Словно все хотят 'маленького'…
1 здесь, на земле (фр.).
2 Лк.21:19.
Из мира уходит, 'выветривается' великое, трагическое в главном и основном смысле этого слова. Так, de facto, бесшумно, при полном равнодушии исчез, растворился 'ад ', возможность гибели, а вместе с ним и спасение . Вошедшее в мир как 'благовестие', как неслыханная весть о Царстве Божием, христианство постепенно превратилось в 'духовное обслуживание', в – надо при знаться – малоудачную терапевтику.
Четверг, 24 февраля 1977
Первая Преждеосвященная – с подъемом и радостью… В промежутках между службами – дома за писанием 'Единства веры', как будто наконец 'кристаллизующегося'. Солнце и оттепель.
На сон грядущий читал письма Чехова 1898-1899-1900-х годов, то есть последнего периода его жизни. Я всегда любил и все больше люблю человека Чехова, а не только писателя. Качество его выдержки, сдержанности и вместе с тем глубокой, тайной доброты. Из всех наших 'великих' он ближе всех к христианству по своей трезвости, отсутствию дешевой 'душевности', которой у нас столько углов 'сглажено'. Но какая печальная, трагическая жизнь с этим туберкулезом в тридцать лет!
Пятница, 25 февраля 1977
Чехов об иконах (письмо к Н.П.Кондакову от 2.3.1901): 'Да, народные силы бесконечно велики и разнообразны, но им не поднять того, что умерло. Вы называете иконопись мастерством, она и дает, как мастерство, кустарное производство; она мало-помалу переходит в фабрику Жако и Бонакера, и если Вы закроете последних, то явятся новые фабриканты, которые будут фабриковать на досках, по закону, но Холуй и Палех уже не воскреснут. Иконопись жила и была крепка, пока она была искусством, а не мастерством, когда во главе дела стояли талантливые люди; когда же в России появилась 'живопись' и стали художников учить, выводить в дворяне, то появились Васнецовы, Ивановы, и в Холуе и Палехе остались только одни мастера, и иконопись стала мастерством…
Кстати сказать, в избах мужицких нет почти никаких икон; какие старые образа были, те погорели, а новые – совершенно случайны, то на бумаге, то на фольге'.
Он же – о религиозном возрождении (С.П.Дягилеву от 30.12.1902): 'Вы пишете, что мы говорили о серьезном религиозном движении в России. Мы говорили про движение не в России, а в интеллигенции. Про Россию я ничего не скажу, интеллигенция же пока только играет в религию , и главным образом от нечего делать'.
Странно, как то, над чем работаешь, и иногда, по видимости, бесплодно, начинает само подспудно 'работать' в тебе. Точно действительно – 'я сплю, а сердце мое бодрствует'1 . Так вот и с моим злосчастным 'Един-
1 Песн.5:2.
ством веры'. Впотьмах, впотьмах и вдруг – словно озарение… Удивительно также то, как можно всю жизнь прожить, повторяя, как свои, – чужие слова, и как все по-другому, когда то, о чем говорил всю жизнь, становится вдруг 'своим'.
Вчера – последнее чтение Канона. Толпа священников. Греческий епископ Сила, которого потом нужно поить чаем. Теперь, надеюсь, Пост 'полегчает', то есть станет тем, к чему он 'призывает' – к тому, чтобы, на сколько возможно, стать легким , свободным от греховного 'отяжеления' души.
Читая письма Чехова, лишний раз убеждаешься, какая стена отделяла – за двадцать лет до революции – интеллигенцию, 'общество' – от власти, какой абсолютной мертвечиной власть эта была для интеллигенции. Свидетельство Чехова тем более ценно, что он не идеализирует интеллигенцию, ее 'порывов' и т.д. И еще впечатление, что писатели, близкие к 'народу', сильнее всего свидетельствуют о распаде 'народа' – до революции. Чехов в общине видит корень повального алкоголизма. Русское 'пророчество', если его брать в целом, страшно , а совсем не радостно… Ошибка славянофилов не в теории . Ошибка их в том, что они не увидели анахроничности России по отношению к своей собственной теории (народ, община как носители правды, замутненной Петром, и т.д.). Эта 'правда' – во всяком случае во второй половине XIX века – просто выветривалась, разлагалась. И разлагалась потому, что не произошло 'синтеза' ее с культурой, созданной, скажем, Пушкиным. Эта 'пушкинская культура' создавала возможность для такого синтеза, была, в глубине своей, к нему направлена. Но он был задавлен властью, пытавшейся приду шить и культуру , и народ . Отсюда 'невроз' культуры, с одной стороны, распад, разложение 'народа' – с другой, все более нараставшая ненормальность, почти истеричность их взаимоотношений. Толстой отождествляет 'народ' с Платоном Каратаевым. 'Народ' распадается, разбегается – в секты, в 'просвещение'. 'Культура' жертвует собой ради 'народа', которому, однако, нужна не жертва, а культура. В результате, после пушкинского 'взлета', нарождается то по самой сущности своей некультурное общество, причем именно 'не культурность' в каком-то смысле объединяет его собою, ибо пронизывает все его слои. Отсюда – и надрыв, двусмысленность Серебряного века. Он уже сродни 'внутренней эмиграции', уже почти 'иноприроден' России, той ее сущности, что 'оформляется' ко времени Александра III. И Достоевский, и Толстой исключения, подтверждающие правило: оба 'всемирны' в ту меру, в какую свободны от России, и 'ограничены' в ту меру, в какую направляют себя к 'России' как к теме…
Воскресенье, 27 февраля 1977
'Торжество Православия'. Почти весенняя погода, солнце, тепло. Вчера – почти весь день в 'совещаниях' с англиканами.
Кончил письма Чехова и потом просмотрел книгу Зайцева о нем. Просматривал же ее потому, что просто не хотелось расставаться с Чеховым: как с близким человеком…