республиканцев, расплата за Никсона и за [уотергейтское дело]. Никсон, меж тем, при смерти… Удивление, даже страх от мысли – от кого, от чего зависит наша жизнь, от трагикомической природы земной власти и земных властителей. Пожалуй, только в одном месте Евангелия, в вопросе Христа: 'Чье это изображение?' – слышится в нем презрение. Огромная страна погружается в кризис, потому что президент болен патологическим недоверием и видит всюду заговоры против себя. Никсон, Сталин – что-то очень важное для понимания феноменологии власти. В том-то и ужас, однако, что они – исключение, подтверждающее правило о 'демонизме', присущем власти…
1 текущий ремонт (англ.).
2 Из стихотворения И.Анненского 'То было на Валлен-Коски'.
3 паролем (англ.).
Вчера в Нью-Йорке. Завтрак с о. Кириллом Фотиевым. Радио 'Свобода': проводишь там полчаса, но погружаешься зато в типично эмигрантскую атмосферу, сотканную из страха, сплетен, недоброжелательства и твердокаменной 'правоты'. Трагедия эмиграции, прежде всего, конечно, в выпадении из времени и потому – остановке времени. Как замирают люди с открытым ртом и поднятыми руками, когда останавливают фильм. Рот и руки и вся поза выражают движение, а на самом деле все неподвижно и окаменело. Это окаменение во всем – в спорах о 'русскости', в 'национальных организациях', потому что оно в самом сознании. Поэтому эмиграция
…в сущности очень рано, пожалуй, еще в корпусе. Уже тогда, мне кажется, я сознавал, что вся эмигрантская риторика (вроде 'Церковь – это все, что у нас осталось от России… будем хранить ее…') – изнутри ложная, духовный тупик. Но вот прошло несколько десятилетий, и этот тупик все еще тут…
Пишу это, вернувшись утренним аэропланом из Rochester, где вчера вечером я читал лекцию в университете. До этого провел несколько преуютных часов у о.Ф.Войчика, с которым мне всегда как-то особенно хорошо. Три чудных мальчика.
Сегодня – сорок один год со смерти [в корпусе] нашего директора ген[ерала] Римского-Корсакова, человека, сыгравшего в моей жизни большую роль: открывшего мне русскую поэзию и литературу. Он меня особенно любил, всегда выделял и давал мне тетрадки с переписанными от руки стихами. И это в корпусе, где дальше погон, полков и 'русской славы' никто не шел. Его смерть была моей первой сознательной встречей со смертью, и притом очень реалистической. Из-за узости коридора в его спальню нельзя было внести гроб, и мы – старшие кадеты – несли его на простыне в корпусную церковь. Он умер от рака желудка, и потому трупный запах был страшный, невыносимый… Тогда я в первый раз осознал разлуку, пустоту, остающуюся после смерти близкого в жизни, призрачность самой жизни.
И именно после его смерти начался мой внутренний отрыв от корпуса, все в нем стало пресным, пустозвонным, и через год с небольшим я сам попросил маму перевести меня во французский лицей, куда (осенью 1935 года – Lycee Carnot) я и перешел.
Если мерить жизнь решающими 'личными' встречами, то получится, пожалуй, так: ген.[ерал] Римский- Корсаков, о.Савва (Шимкевич, 'поручик'), В.В.Вейдле, о.Киприан. Каждый из них что-то действительно 'вложил' в мое сознание, тогда как другие только так или иначе влияли на него. И это так потому, наверно, что каждый из этих четырех не только что-то 'давал', но и брал от меня – то есть любил меня, и я, следовательно, был ему нужен. Кадый раз здесь был своего рода 'роман', а не только умственное общение. И этого 'романа' совсем не было с другими, может быть гораздо более замечательными людьми: Карташевым, Булгаковым, Зеньковским. Насколько же, по-видимому,
Осень. Все больше неба, все больше этого удивительного,
В пятницу вечером – приезд из Парижа племянницы Наташи. В субботу после всенощной – Тихон и Марина Трояновы. Рассказы о только что кончившемся в Дижоне втором съезде православной молодежи. Семьсот человек!
Вчера – на храмовом празднике в Sea Cliff'е
Восемь тридцать утра. Сижу в своем кабинете, вернувшись с утрени. Перспектива дня: экзамен по литургике, дантист, заседание Малого Синода, заседание 'исполкома' Trustees [попечительский совет (англ.).], лекция на [вечернем курсе] Extension Program
Эти дни – с племянницей Наташей. Удивительная, прозрачная, светлая – naturaliter christiana. 'Утешение', исходящее от таких людей.
Вчера вечером – заседание нашего Faculty, мирное и дружное. Доклад 'историков' – Мейендорфа и Эриксона. В связи с этим размышления – опять и опять! – о богословском образовании вообще, об 'истории' в частности. В идеале изучение истории Церкви, конечно, должно освобождать человека от порабощения прошлому, типичного для православного созна-
1 Храм Казанской иконы Божией Матери в городке Си-Клифф на Лонг-Айленде.
2 вечерних курсах.
ния. Но это так в идеале, увы. Помню, как медленно я сам освобождался от идолопоклонства Византии, Древней Руси и т.д., от увлечения, от 'игры'. А теперешний студент, определяемый в первую очередь незнанием истории вообще, никакой истории, еще меньше способен к нахождению собственного синтеза и 'целостного мировоззрения'. И главное здесь в том, что у Церкви нет 'священной истории', подобной истории библейской. А между тем наше преподавание, выделяющее 'историю' Церкви, как раз и превращает ее, волей-неволей, в священную историю и тем самым извращает, прежде всего, само учение о Церкви, восприятие и переживание ее сущности. Тут что-то крайне неладно, но как это исправить, как, прежде всего, это дать понять, формулировать – не знаю. И потому – неуверенность, разлад. С одной стороны – согласие с 'историками': вне исторического подхода возникают ложные абсолютизмы. С другой – [согласие] с 'пастырской' фракцией, стремящейся ограничить историю в пользу реальной, живой, существующей Церкви… Выходит так, что определение Церкви требует определения 'историчности' Церкви и, следовательно, 'истории Церкви' и ее изучения…
Основная 'формула', мне кажется, все та же: эсхатологическая. Церковь – это присутствие во времени, в истории