утверждение возможности спасения и преображения. Но как только мы их 'абсолютизируем', то есть делаем ценностями в себе, а не по отношению к миру, как только, иными словами, мы делаем их самих 'священной историей', мы лишаем их их подлинной ценности и подлинного значения. Такова очевидная греховность 'абсолютизации' в Православии ее исторической культуры: пяти восточных патриархатов, переживание греками 'Вселенского Патриарха' как священной и вечной категории Православия и т.д.

Поэтому богословской предпосылкой изучения истории Церкви должно быть как раз освобождение истории Церкви от ее священного абсолютизирования. Между тем как изучение это, сосредоточенное уже давно на Церкви в себе, а не на соотношении ее с миром, культурой и т.д., и создает этот опасный и вредный подход: 'священная история'. Вместо освобождения получается порабощение, которое и является, увы, основным бременем Православия.

Четверг, 14 ноября 1974

Письмо от Солженицына. Смешно, как с некоторых пор что-то как будто чуть-чуть 'надломилось' между нами. Письмо очень милое, с предложением встречи в декабре, в Париже, но вот словно все очевиднее разница в 'длине волны'. Солженицын пишет:

'…с интересом прочли Ваш разбор 'Архипелага' [я послал ему по его просьбе мои тридцать скриптов]. В одном месте нашел я противоречие и не пойму: у Вас ли это противоречие или Вы вскрыли его у меня. Именно: с одной стороны, следователи – только держатся за положение, за власть, 'люди без верхней сферы'. С другой стороны, и в 'Архипелаге', и в моем споре сейчас с Сахаровым я настаиваю, что вся правящая клика (даже помимо своей воли и ведома) пронизана идеологией и именно ею опасен режим и именно его , а не 'просто злодеяниями' совершены все злодейства. Второе мне кажется самым верным, но, может быть, где-нибудь допустил противоречие…?'

Мне же кажется, вернее – я убежден, что если исходным целительным у Солженицына был его 'антиидеологизм' (см. мою 'Зрячую любовь'), то теперь он постепенно сам начинает опутывать себя 'идеологией', и в этом я вижу огромную опасность. Для меня зло – прежде всего в самой идеологии, в ее неизбежном редукционизме и в неизбежности для нее всякую другую идеологию отождествлять со злом, а себя с добром и истиной, тогда как Истина и Добро всегда 'трансцендентны'. Идеология – это всегда идолопоклонство, и потому всякая идеология есть зло и родит злодеев… Я воспринял Солженицына как освобождение от идеологизма, отравившего и русское сознание, и мир. Но вот мне начинает казаться, что его самого неудержимо клонит и тянет к кристаллизации собственной идеологии (как анти , так и про ). Судьба русских писателей? (Гоголь, Достоевский, Толстой…) Вечный разлад у них между творческой интуицией, сердцем – и разумом, сознанием? Соблазн учительства, а не только пророчества, которое тем и сильно, что не 'дидактично'? Метеор, охлаждающийся и каменеющий при спуске в атмосферу, на 'низины'? Не знаю, но на сердце скребет, и страшно за этот несомненный, потрясающий дар

Завтрак вчера с Н. Разговоры только о христианстве, только об 'истине'. И этот ужасающий тон – высокомерие, оскорбительное недоверие, сверху вниз – по отношению к подающим нам лакеям… Грустно и противно.

Показывал Нью-Йорк Наташе. Бродвей. Наш дом против Union Seminary, Центральный парк, гостиницу 'Plaza', Парк-авеню. Холодный, ветреный, солнечный день. 'Ретроспектива'. Смотря на окна нашей квартиры (одиннадцать лет!) подумал: сколько уже и в этом нью-йоркском периоде нашей жизни кончилось, стало далеким прошлым: лекции у Новицкого, Гагарины, литературный кружок у нас, дружба с Карповичем, с Ю.П.Денике, встречи в пиццерии с Варшавским, ужины у Терентьевых, завтраки в Steak de Paris (даже дом разрушен!). Все это десятилетие пятидесятых годов – до переезда в Crestwood, то есть когда мне было между 30 и 40 годами! Еще все-таки молодость. Шестидесятые годы: отрыв от всего этого, даже физический – [переезд] в Crestwood. Страшное бремя 'церковной работы'. Смерть: Карповича, Дени-

ке, Гагарина, Новицкого, Терентьева, смерть, проводящая черту между настоящим и тем, что внезапно претворяется в прошлое… Семидесятые годы: начало шестого десятка, то есть, в сущности, старости или хотя бы только старения. Снова Россия: Солженицын, диссиденты, 'Вестник'. Может быть, начало некоего внутреннего 'синтеза', какого-то уже все на свои места расставляющего 'видения'? А также – несомненная полнота семейного счастья: дома, в детях, во внуках. Присутствие 'тайной радости'. 'Высоким полднем плавились года…'1 . Когда смотрю назад – всегда звенит в душе эта строчка (откуда?). Прежде всего вижу озаряющее эти годы солнце, этот 'высокий полдень'.

А над миром – тьма, приближение какой-то страшной ночи (вчера на площади Объединенных Наций тысячи полицейских: речь Арафата, манифестации…). В памяти: четыре удивительных – и таких разных – десятилетия: тридцатые годы – парижская юность, золотой век эмиграции и последние лучи старого европейского мира. Сороковые – война, крушение этого мира, подворье, семья, священство, молодость. Пятидесятые – 'благополучие', 'творчество'. Шестидесятые: 'engagement' (Церковь). И вот вдруг: такое сильное ощущение, что прошлого -то гораздо больше, чем будущего , что все отныне будет итогами, раскрытием того, что уже было, уже дано…

'Десятилетия'

1 ноября 1930 г . – поступление в корпус

8 октября 1940 г . – поступление в Богословский институт Париж

8 июня 1951 г . – отъезд в Нью-Йорк Нью-Йорк

14 октября 1962 г . – переезд в Crestwood Crestwood

1 Из стихотворения П.Ставрова.

Тетрадь II

НОЯБРЬ 1974 – АВГУСТ 1975

Пятница, 15 ноября 1974

Вчера длинное письмо Никите в связи с письмом ко мне Солженицына. Поделился с Никитой моими волнениями о скольжении С. в сторону 'идеологизма' и 'доктринерства', непонимания им церковной ситуации и т.д. Кончаю письмо так: 'Пишу Вам все это, как думаю и чувствую. Может быть, целиком ошибаюсь и в мыслях, и в чувствах, чему первый буду очень рад. Люблю его так же, даже больше – ибо теперь с какой-то болью за него. Все данное и подаренное им воспринимаю и переживаю так же – как одно из самых радостных, больших, решающих событий даже личной жизни. Ни от одного слова, написанного о нем, не отрекаюсь. Но вот когда натыкаешься на самое для себя святое и 'последнее': не Церковь для России, а только в бесконечно трансцендентной, самоочевидной, все превышающей истине Церкви – и сама Россия, и все в мире, тогда чувствуешь и самоочевидную границу согласия – даже со святыми и гениями… Тут смириться должен он, тут правда, ему неподсудная и, главное, несводимая ни чему, даже самому любимому, самому драгоценному в 'мире сем''.

Воскресенье, 17 ноября 1974

Сегодня после обедни в воскресной тишине дома (солнце, голые деревья) слушали Matthaeus Passion1 Баха. Всегда, слушая их, вспоминаю 'встречу' с этой удивительной музыкой в нашем домике в L'Etang la Ville. Она тогда буквально 'пронзила' и восхитила меня. И с тех пор всегда, когда слушаю ее, особенно некоторые места (плач 'дщери Сиона', последний, завершительный хорал), думаю то же самое: как можно в мире, в котором родилась и прозвучала эта музыка, 'не верить в Бога'?

Встреча вчера, до всенощной, с Mark Tweedy, англиканским монахом из Community of the Resurrection2 , с которым я встречался в Англии на съезде Fellowship'а3 в 1948 или 49 году. Всегда поражает удивительная детскость,

Вы читаете ДНЕВНИКИ 1973-1983
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату