из жизни цаддиков — руководителей хасидских общин. В первом рассказе речь
идет о 'враге' вообще. Один цаддик наказывает своим сыновьям: 'Молитесь за
ваших врагов, чтобы все у них было благополучно. А если вы думаете, что этим
вы не служите Богу, знайте, что такая молитва служит Богу больше, чем любая
другая'. Во второй истории речь идет о границах понятия 'ближний'. Один
цаддик обращается к Богу: 'Господь мира, молю Тебя освободить Израиль. А
если Ты не пожелаешь освободить Израиль, — освободи гоев'. В третьем
рассказе говорится о 'враге Бога'. Ученик спрашивает цаддика, можно ли
любить того, кто восстает на Бога. Цаддик отвечает: 'Разве ты не знаешь, что
первая душа от Бога произошла, а всякая человеческая душа — ее частиц
Затмение бога
Из предисловия к нью-йоркскому изданию
Книга эта возникла из лекций, прочитанных мной в ноябре — декабре 1951 г. в нескольких американских университетах — Иельском, При-нстонском, Колумбийском, Чикагском и других. В начале я поместил в качестве подобающего вступления 'Рассказ о двух разговорах', написанный мной в 1932 г., и также включил сюда эссе 'Любовь к Богу и идея Бога', написанное в 1943 г. В разделе 'Религия и философия' мною использованы некоторые выдержки из обращения по этому вопросу, которым я открывал посвященное этой теме заседание Шопенгауэровского общества во Франкфурте-на-Майне в 1929 г.
Предварительное Рассказ о двух разговорах
Я хочу рассказать о двух разговорах. Одном, который, как мне кажется, завершился так, как может завершиться далеко не всякий разговор, но по сути остался все же недоговоренным; и другом, который, по всей видимости, оказался прерванным и тем не менее все же достиг такой завершенности, какую редко приходится встречать в разговорах.
Оба раза это был спор о Боге, о его понятии и имени, но проходил он в каждом случае совершенно по-разному.
Три вечера подряд я читал в народном университете для взрослых одного среднегерманского промышленного города лекции на тему 'Религия как действительность'. Под этим я разумел следующее простое положение: 'вера' — это не чувство в человеческой душе, это есть вступление человека в действительность, в полную действительность, без пропусков и сокращений. Мысль эта незамысловата, однако она противоречит общепринятому представлению. Поэтому для ее разъяснения и понадобились три вечера, и даже не просто три лекции, но еще и три диспута, которые последовали за лекциями. Эти диспуты меня в некотором отношении удивили и обеспокоили. По всей видимости, большую часть аудитории составляли рабочие, но ни один из них не брал слова. Говорили — задавали вопросы, излагали свои сомнения и соображения — в основном студенты (поскольку
в городе имеется старинный знаменитый университет), хотя и все прочие слои слушателей также оказались втянутыми в обсуждение; и лишь одни рабочие хранили молчание. Только в конце третьего вечера выяснилась причина этого, ставшего для меня уже весьма мучительным, положения. Один молодой рабочий подошел ко мне и сказал: 'Знаете, не можем мы вот так прямо здесь разговаривать. Вот если бы вы захотели посидеть с нами завтра, можно было бы побеседовать обо всем этом'. Разумеется, я согласился.
На следующий день было воскресенье. После обеда я пришел на условленное место, и тут мы проговорили до самого вечера. Среди рабочих был один уже немолодой человек, на которого я вынужден был то и дело поглядывать, потому что слушал он как действительно жаждущий слышать человек. Редко когда теперь можно встретиться с таким вниманием, и если оно проявляется, то скорее у рабочих, которым, в отличие от буржуазной публики, нет дела до говорящего, а — только до того, что он говорит. У человека этого было примечательное лицо. На одном старофламандском алтаре есть картина, изображающая поклонение пастухов, так вот у одного из них, у того, кто протягивает руки к яслям, как раз такое лицо. По виду сидевшего передо мной человека нельзя было подумать, что его охватывает подобное чувство, да и само его лицо не было таким открытым, как у пастуха на картине; но по нему можно было заметить, что он и слушает и обдумывает — медлительно и с немалым усилием. Наконец заговорил и он. 'Я убедился, — сказал он подчеркнуто медленно, повторяя выражение, которым в беседе с Наполеоном воспользовался астроном Лаплас, соавтор (вместе с Кантом) теории возникновения Вселенной, — что мне нет надобности в этой гипотезе — 'Бог', чтобы разобраться в мире'. Он так выговорил слово 'гипотеза', словно посещал лекции видного естествоиспытателя, преподававшего в этом промышленном и университетском городе и незадолго перед этим, в возрасте 85 лет, скончавшегося. Так вот этот ученый мог говорить с подобной интонацией, когда речь шла не о зоологии, а о мировоззрении, хотя он и не пренебрегал понятием 'Бог' для выражения своего представления о природе. Короткая реплика этого человека задела меня; я увидел в ней более требовательный, более настоятельный вызов, чем со стороны прочих. До сих пор разговор носил хотя и серьезный, но несколько беспорядочный характер — и вдруг все стало жестким и напряженным. С чего следовало мне начать свой ответ, чтобы он действительно был ответом? Некоторое время я размышлял в разом сгустившемся в°здухе. Мне представилось, что я, приняв именно его позицию научного мировоззрения, должен потрясти то состояние уюта, в котором он помышлял о 'мире', где возможно 'разобраться', 'то это за мир? Что мы называем миром, миром, в котором имеются цвета киновари и травы, до-мажор и си-минор, вкус яблока и полыни, — 'чувственным миром'? Есть ли это что-то
иное, нежели результат встречи наших наделенных специфическими свойствами чувств с теми немыслимыми процессами, сущность которых то и дело тщетно пытается истолковать физика? Красного, что открывалось нашему глазу, не было ни там, в 'вещах', ни здесь, в 'душах', но из взаимного зацепления того и другого оно каждый раз появлялось и пылало до тех пор, пока воспринимающий красное глаз и порождающее красное 'колебание' находились друг против друга. Так где же мир с его уютом? Там — неизвестные 'объекты', здесь — на первый взгляд такие знакомые и все же непостижимые 'субъекты' и — такое реальное и в то же время неуловимое соприкосновение тех и других, 'явления'; разве это не три особых мира, которые уж невозможно охватить одним-единственным словом? Где 'место', в котором мы могли бы совместно мыслить об этих мирах, столь отделенных друг от друга; что это за бытие, которое сообщало устойчивость ставшему вдруг таким сомнительным 'миру'?
Когда я закончил говорить, в теперь уже погружавшемся в сумерки помещении повисло тяжелое молчание. И тогда человек с лицом пастуха поднял тяжелые веки, которые все это время оставались опущенными, и подчеркнуто медленно сказал: 'Вы правы'.
В ошеломлении сидел я напротив него. Что я сделал? Я привел человека на порог покоя, в котором царствует величественный образ, названный великим физиком и великим верующим Паскалем Богом философов. Этого ли я желал? Не другим ли был тот, к которому я хотел его подвести, — тем, кого Паскаль называл Богом Авраама, Исаака и Иакова, тем, к которому можно обращаться на 'ты'?
Смеркалось, было поздно. На следующее утро я должен был уезжать. Я не мог, хотя на самом деле и должен был, остаться здесь, поступить на фабрику, где работал этот человек, стать его товарищем, жить с ним, заслужить его доверие, помочь ему вместе со мной пройти путь твари, которая принимает творение. Я мог только посмотреть ему в глаза.
Через некоторое время я был в гостях у одного старого благородного мыслителя. Я познакомился с