— Слушай, Буковский, что ты с ними связался? Нашел с кем воевать! Они же тебя просто убьют. Что придумал — против власти идти. Застрелят из-за угла, и все. Это же бандиты. И дальше принимался рассказывать, как был на фронте и какие видел зверства.
Говорил он все это без всякой задней мысли, вовсе не с тем, чтоб напугать меня или «перевоспитать», а просто по доброте душевной. Да и от удивления тоже. Я был первый политзаключенный, какого он видел, и это ему было в диковинку.
Видимо, то же удивление испытывало наше начальство, как и мои солагерники. Кражи, разбой, убийства — все это было привычно для них. Еще если бы за деньги, но чтобы так вот просто, ни за что ни про что, — это им понять было трудно. Наверное, потому на старую работу больше не гнали — черт его знает, этого политического, возьмет да и сдохнет еще с голода. Пришел в санчасть зам. начальника лагеря, и мы с ним долго торговались, на какую работу я пойду, а на какую — нет. Сторговались на одной работе, в теплом цеху, офанеровщиком кромки крышек стола. Работа была для «исправившихся» — четыре часа от силы, и норма сделана. Жалко ему было, но уступил.
С тех пор оставили они меня в покое, хоть жалобы я писать продолжал по-прежнему. Под конец срока только приезжали из управления уговаривать меня:
— Брось, не пиши ты им больше жалоб. Что они тебе? Ты — политический, они — уголовники. Да и освобождаться скоро.
К тому времени у меня был здоровый уголовный коллектив постоянных жалобщиков — человек тридцать. Они же мне находили каждый еще человек по десять, а то и больше, и в общей сложности ежедневно из лагеря уходило жалоб по 400. Постепенно мои ребятки так втянулись в это дело, что научились о законах спорить не хуже Вольпина. Писали почти без моей помощи. Добились мы со временем и выходных дней, как положено, только уже не жалобами, а забастовками. Просто перестали ходить в эти дни на работу, и все. Сначала сажали нас за это по карцерам, судить грозились за саботаж, но потом смирились. Если и приходилось работать в воскресенье, то стали давать отгулы в конце месяца.
Только КГБ не унимался. Все истории с жалобами их интересовали мало, а норовили они поймать меня на каком-нибудь неосторожном высказывании и добавить срок. Все время подсылали ко мне своих агентов. Большинство их сами мне признавались и предлагали свою помощь, но были и такие, что изо всех сил работали на своих хозяев. Примерно раз в месяц приезжал некий Николай Иванович, куратор от КГБ, и вызывал свою агентуру на вахту, якобы к цензору насчет писем. В лагере — все равно что на коммунальной кухне, как ни прячься — все видно, и эту его агентуру каждый знал.
— Опять твой приехал, из КГБ, — сообщали мне доверительно. — Вызывал таких-то и таких-то.
Однажды я уже думал, что все пропало. Не выбраться. Вскрылось вдруг, что в лагере готовится очередной бунт против произвола «вставших на путь исправления». Сделали повальный обыск в бараках и на производстве, нашли кучу самодельных ножей, металлических прутьев и прочей утвари. Человек 50 блатных забрали в тюрьму, на следствие. Никто не знал, кого объявят зачинщиком. Тут-то КГБ и постарался: нашел двух подонков, которые по их приказу стали давать показания на меня как на главного организатора. Я же ничего не знал, и мне в голову даже не приходило, что меня могут заподозрить в такой глупости.
Дело было к вечеру, я сидел в бараке, читал, как вдруг меня вызвали на вахту. Не подозревая ничего худого, я пошел, а по дороге встретил несколько группок блатных, толковавших о ходе следствия.
— Что, и тебя к следователю? — спросили они.
— Не знаю. Сказали — на вахту.
— Да нет, наверное, еще за чем-нибудь.
Однако вызвал меня действительно следователь. У него уже сидели оба этих подонка и теперь, нагло глядя мне в лицо, стали давать против меня показания. Чего только они не врали! Будто я приходил в их барак, и они слышали, как я объяснял весь план бунта каким-то людям, теперь уже находившимся в тюрьме, под следствием по этому делу. Получалось у них, что я самый главный идейный вдохновитель и организатор заговора. И как я ни доказывал, что никогда не был в том самом бараке, не знал тех людей, да и этих двоих впервые вижу, — ничего не помогало. Их двое — я один. А двух свидетелей больше чем достаточно, чтобы упечь человека под расстрел. Ну, в крайнем случае, на 15 лет особого режима.
Вышел я от следователя как убитый. Все, крышка. Ясно было, что это работа КГБ. Не могли в Москве расправиться — здесь добить решили. Пятнадцать лет — вся жизнь к черту ни за что ни про что. По дороге в барак опять встретил блатных.
— Ну, что? Следователь?
Я рассказал все как было. Объяснил свою догадку насчет КГБ.
— Постой, а какие эти двое? А, из шестого барака…
— Да ты не горюй, что-нибудь придумаем.
Что они могут придумать? Будто обухом по голове была для меня вся эта история. В каком-то полузабытьи пошел я в барак и лег на нары. Гул голосов, шарканье ног по полу — все словно сквозь туман. Что я им сделал, этим подонкам? Никогда не видал даже. Это было последнее, что промелькнуло в голове, и я провалился куда-то, как в погреб.
Проснулся только утром, с головной болью, будто с похмелья. Машинально оделся, пошел на поверку, в столовую, на работу — ничего кругом не вижу, как в сумерках. Только в голове словно сверчок свиристит.
К вечеру, возвращаясь с работы, опять повстречал вчерашних ребят, что расспрашивали меня после следователя.
— А, привет! Чего невеселый? Видал, как твои свидетели с утра на вахту ломанулись — отказываться от показаний? Как лоси!
Оказалось, ночью поймали их блатные где-то на производстве, в ночную смену. Что уж там с ними делали, не знаю. Что можно сделать с человеком, чтобы он чуть свет побежал сломя голову отказываться от всех своих показаний?
Так эта история и кончилась для меня ничем. Пронесло стороной. Через полгода был суд в зоне. Осудили каких-то четверых ребят: одного — к 14 годам, двоих — к 12, четвертого — к 10 особого.
А года через полтора, когда один из моих лжесвидетелей уже освободился, пришло известие, что его убили. Так часто бывало: освободится какой-нибудь шибко «исправившийся», и через некоторое время приезжает вдруг следователь узнавать, с кем он враждовал да кто ему мстить собирался. Что ж тут узнаешь, если он пол-лагеря продал? Обычно на вечерней поверке объявляли: кто знал такого-то, завтра с утра зайти в оперчасть. Чаще всего дорогой из лагеря и убивали — сбрасывали под поезд или резали. А если здорово насолил кому, то и дома находили. Второй должен был освобождаться со мной в один день. Надо же быть такому совпадению. И чем ближе к этой дате, тем тоскливее он на меня поглядывал издали. Не ждал он свободы, не радовался ее приближению. Ладно, не гляди, не трону. Хватит с тебя и этих переживаний.
Русского человека трудно удивить пьянством — спокон веку на Руси было «веселие пити» и жить без того не могли. Но то, что происходит сейчас, даже пьянством не назовешь — какой-то повальный алкоголизм. Водка дорожает, и нормальным стало употребление тройного одеколона, денатурата, всяких лосьонов и туалетной воды. Более того, все стали знатоками химии и не только ухитряются из почти любых продуктов гнать самогонку, но, добавляя всякие реагенты, помешивая, взбалтывая или подогревая, умудряются получить спирт из тормозной жидкости, клея БФ, политуры, лаков, желудочных капель, зубного порошка и т. п. Рассказывали мне даже, что солдаты на Дальнем Востоке придумали способ пьянеть от сапожного гуталина: мажут его на хлеб и ставят на солнце. Когда хлеб пропитается, гуталин счищают, а хлеб едят. Что уж за жидкость вытягивается таким образом из гуталина, понять трудно. Известно только, что пьянеют, поев этого хлеба.
Алкоголизм распространяется в геометрической прогрессии, и государство справедливо видит в нем угрозу: экономический ущерб от него огромен. Для алкоголиков построены тысячи резерваций, где режим почти что равен лагерному — принудительный труд, наказание голодом и прочие атрибуты «воспитания» — да плюс принудительное лечение. Естественно, в этих «профилакториях» любыми средствами добывается спиртное — и подкупом охраны, и «химией». В сущности, разве что из кирпича нельзя выгнать самогонку. Но все это бледнеет по сравнению с лагерным пьянством. 2.000 человеческих душ, зажатых колючей