стакан, пей со мной, а я всем похвастаюсь: нажрался с Гребенщиковым».

А у Гребенщикова рожа уже от коллекционного коньяка – хоть прикуривай, руки так дрожат, что гитару не удержать. Он эти стаканы видеть не может, выворачивает.

Вот подходит он к двери с помойным ведром, слушает: тихо. В щель смотрит: вроде нет никого.

Гребенщиков быстро шмыгает в дверь и только ступает на лестницу, как сзади его хватают за горло и заламывают назад. Помойное ведро высыпается, он падает, елозит ногами в помоях, не успел рот раскрыть, чтобы вскрикнуть, – а ему ножом зубы разжимают и вливают туда стакан самогона…

Лежит Борис, задыхается, полуослепший, разбившийся – а поклонники зубоскалят, спускаются по лестнице довольные: выпили все-таки с Гребенщиковым!»

Открыто апокрифичное и ироничное, высмеивающее форсированное идолопоклонство молодежи и культ «загадочной славянской души», это повествование отражало тем не менее определенную темную сторону мира ленинградского рока с важным присутствием там и алкоголизма, и наркомании. Рекшан задавал риторический вопрос: «И кто объяснит мне, почему в Ленинграде наркотик приобрести легче, чем туалетную бумагу?» Он вспоминал, как один из его друзей-музыкантов, одурманенный наркотиками, решил покончить с собой: укрепив два скальпеля на столе, уронил на них лицо, пытаясь попасть скальпелями в глаза; потерял один глаз и окончательно рехнулся. Хождение по лезвию ножа привело к ранней гибели некоторых из ярчайших звезд ленинградского рок-движения: Майка Науменко, Виктора Цоя, Александра Башлачева (последний выбросился из окна).

* * *

Гребенщиков любил повторять: «Рок разрушителен по определению. А если не разрушителен – это не рок». Энергия и ярость ленинградского рока явственно встряхнули застойный город, о котором Гребенщиков пел с отчаянием:

Здесь дворы, как колодцы, но нечего пить.Если хочешь здесь жить, то умерь свою прыть,Научись то бежать, то слегка тормозить,Подставляя соседа под вожжи.

Широчайшая популярность и эффективность воздействия отечественного рока как неофициального, несанкционированного культурного движения, для России неслыханные, были одним из многих – но, быть может, в числе самых приметных – признаков назревавших в Советском Союзе важных идеологических и политических перемен. Созданная Лениным и Сталиным тоталитарная система, многим казавшаяся прочной и чуть ли не вечной, под давлением мощных внешних и внутренних факторов начала явственно трещать. Пришедший к власти в 1985 году новый партийный лидер, более молодой, прагматичный и энергичный, чем его закостеневшие коллеги по Политбюро, Михаил Горбачев попытался преодолеть ставший вдруг всем очевидным кризис с помощью серии политических и экономических реформ, введя во всеобщий обиход вскоре ставшие популярными и на Западе слова – «перестройка» (означавшее некоторые структурные изменения в традиционно жестком и строго централизованном управлении страной) и «гласность», то есть существенную по советским понятиям либерализацию в области культуры и распространения информации.

В Ленинграде одним из последних партийных руководителей длившейся с 1964 до 1982 года брежневской, как ее теперь стали официально именовать, «эпохи застоя» был находившийся на этом посту 13 лет догматичный и невежественный аппаратчик Григорий Романов, чья фамилия давала повод к многочисленным саркастическим параллелям с правившей Россией более 300 лет династией Романовых. По Ленинграду широко ходила следующая шутка. Рабочий в продовольственном магазине, глядя на абсолютно пустые полки, начинает ругать вовсю Романова. Его немедленно арестовывают и требуют ответа: почему он порочит товарища Романова? «Да потому, – отвечает рабочий, – что Романовы Россией триста лет распоряжались, а продуктов не напасли на семьдесят».

Эту шутку вполне серьезно прокомментировал в своем жестком анализе истории советского правления бывший профессор экономического права и амбициозный политик Анатолий Собчак, выдвинувшийся в годы перестройки и гласности и ставший в 1990 году председателем городского Совета, а вскоре и мэром Ленинграда: «Семь десятилетий мы жили за счет эксплуатации того, что было накоплено народом и самой природой, и в коммунистическое будущее мы хотели въехать за счет инерции прошлого развития. Мы последовательно промотали людские, социальные, природные и нравственные ресурсы нации. И все без исключения «успехи» коммунистической доктрины – от победы над Гитлером до космических полетов, от балета до литературы – все это взято из кармана прошлой российской истории».

Эта горькая и гневная тирада отражала дух охвативших советское общество перемен, когда коммунисты, не в силах полностью контролировать ход набиравших собственную скорость реформ, начали утрачивать одну за другой свои многочисленные монополии, в том числе и одну из важнейших – информационную. Стартовав с тоненького ручейка, державшаяся под спудом многие десятилетия политическая, экономическая и культурная информация разлилась широким потоком, сметавшим на своем пути старые, еще вчера казавшиеся незыблемыми догмы.

Этот долгожданный и животворный процесс идеологического высвобождения был неописуемо важен для всей страны, в любой сфере ее существования. Он внес также решительные изменения в способ существования петербургского мифа. Родившийся уникальным образом фактически вместе с основанием города в 1703 году, этот миф претерпел ряд радикальных трансформаций. Пройдя через ранний бездумно- помпезный имперский период и обретя в 1782 году свой наиболее устойчивый визуальный и спиритуальный символ в конном памятнике Петру Великому работы Фальконе, петербургский миф под пером Пушкина впервые получил черты с тех пор неизменно сопутствовавшей ему глубокой философской двойственности.

В своей поэме «Медный всадник» (1833) Пушкин, оживив статую Фальконе и заставив ее преследовать по ночным улицам столицы свою несчастную, обезумевшую жертву, «маленького человека» Евгения, сформулировал фундаментальную дилемму петербургского мифа: город для человека или человек для города? На этот вопрос со страстью, болью и горечью в течение столетий отвечала русская культура.

Гоголь, Аполлон Григорьев, Некрасов, Достоевский, в чьем воображении прекрасные дворцы, величественные площади и прямые проспекты Петербурга стали олицетворять враждебную правам и счастью простых людей самодержавную мощь царской столицы, посылали каменным громадам Петербурга свои проклятия. Выраженные в незабываемых стихах и обжигающей прозе, эти великие художественные свершения помогли сформировать восприятие Петербурга как чуждой индивидууму спиритуальной ледяной пустыни, посреди которой возвышается зловещая фигура Медного Всадника и где гибнут лучшие устремления человеческой души. В произведениях этих классиков русской литературы неожиданный отзвук получило легендарное предсказание-проклятие: «Санкт-Петербурху пустеет будет!»

Но уже Чайковский, словно почувствовав, что в надвигающемся грозном будущем Петербургу и впрямь грозит уничтожение, в своих поздних симфониях, роскошных балетах и особенно в трагической опере «Пиковая дама» дал в полную мощь проявиться своей горькой любви к этому внешне классичному, но обманчивому и зыбко-туманному городу. Эти апокалипсические предощущения композитора были подхвачены и трансформированы в начале XX века новаторской художественной группой «Мир искусства» (во главе с Александром Бенуа и Сергеем Дягилевым) в ностальгическое любование красотами старого Петербурга, уже стоявшего на пороге грандиозных потрясений.

Усилиями «мирискусников» миф о Петербурге начал терять некоторые из своих бесчеловечных характеристик, но принципиально новые черты в нем появились лишь с потерей городом статуса столицы в 1918 году, когда Ленин, всегда относившийся к петербургским интеллектуалам с недоверием и подозрительностью, переехал с правительством в Москву. Эта линия большевиков на принижение города была многажды усилена при Сталине, опасавшемся – не без оснований – возникновения там очагов политической и культурной оппозиции его правлению. Дважды переименованный (в 1914 году – в Петроград, а в 1924 году – в Ленинград), город настойчиво низводился властями до статуса удаленной второй скрипки. Все более жестокие репрессии нарастали и достигли своей кульминации во второй половине 30-х годов, после подстроенного Сталиным убийства ленинградского партийного руководителя Кирова, возможного соперника.

В этот период из обличительницы Петербурга русская культура превратилась в его плакальщицу и защитницу. Соответственно миф о Петербурге радикально изменился. Город перестал быть символом угнетения и отчуждения, став олицетворением вековых духовных ценностей русского общества, обреченных на уничтожение безжалостным тоталитарным режимом. Конная статуя Фальконе теперь напоминала об утраченных старых культурных традициях.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату