Однако миф о городе-страдальце, запечатленный Анной Ахматовой в ее «Реквиеме», посвященном жертвам сталинского Большого Террора, в условиях тотального идеологического контроля оставался сокрытым, и только мучения ленинградцев во время 900-дневной осады города войсками Гитлера в годы Второй мировой войны, привлекшие международную симпатию, позволили поминальной теме, выраженной, в частности, с огромной силой в Седьмой («Ленинградской») симфонии Шостаковича, начать закрепляться в народном сознании.
В то время как на Западе трагический и ностальгический аспекты петербургского мифа усилиями в основном великих русских эмигрантов Набокова, Стравинского и Баланчина стали постепенно предметом культурного дискурса, в Советском Союзе эти аспекты оставались практически под запретом. Ленинград, в годы войны оказавшийся на грани полного исчезновения, и после победы над Гитлером продолжал подвергаться политическим и культурным репрессиям, и в этих условиях Медный Всадник, в 1945 году освобожденный из специального деревянного футляра, подбитого мешками с песком, в который он был упрятан от налетов немецкой авиации, превратился в символ мужества, выживания и гордого неповиновения.
В годы правления Хрущева и Брежнева новый петербургский миф существовал как нечто полузапретное. Интеллектуальная элита его, конечно, лелеяла, но между собой, втихомолку, а публично формулировать и дебатировать этот миф запрещалось, и его главные произведения либо вообще не публиковались, как это было с «Реквиемом» Ахматовой, либо появлялись с большими цензурными урезками, как то произошло с ее же монументальной «Поэмой без героя», главным героем которой являлся, разумеется, сам Петербург.
Чтобы протащить стихи Ахматовой или Мандельштама к массовой аудитории, некоторые отважные журналисты Ленинградского телевидения пускались на различные ухищрения: например, они использовали «опальные» строфы как текст за кадром, в зарисовках о природе, не называя при этом имени автора. Это сходило им с рук только потому, что неграмотным партийным цензорам и в голову не приходило, что с телеэкрана звучат стихи запрещенных поэтов. В подобной атмосфере об эмигрантской литературе нельзя было и заикаться; произведения и таких старых эмигрантов, как Зинаида Гиппиус, Мережковский, Замятин или Набоков, и новых, как Бродский, по-прежнему циркулировали в России только в подполье.
Результаты этого процесса интенсивно проявились в годы правления Горбачева. «Процесс пошел», по одному из излюбленных выражений Горбачева, начиная с реабилитации расстрелянного большевиками в 1921 году мужа Ахматовой поэта Гумилева. Его произведения не переиздавались в Советском Союзе более 60 лет, и еще в начале 50-х годов обвинение в хранении портрета этого «контрреволюционного» автора могло привести к 10 годам лагеря, но подпольная слава и репутация Гумилева продолжали все это время оставаться высокими благодаря ходившим по рукам спискам его наиболее популярных стихов.
В 1986 году исполнялось 100 лет со дня рождения Гумилева, и, приуроченные к этому юбилею, в советских журналах и газетах стали появляться (как утверждали люди сведущие, благодаря поддержке жены Горбачева, Раисы, поклонницы Гумилева) его стихи и статьи о нем, в которых, воздавая должное Гумилеву как поэту, о его расстреле упоминали пока еще с большой осторожностью. Только в 1990 году материалы так называемого «дела Гумилева» из недоступного ранее архива КГБ были опубликованы.
Гумилев во все годы советского правления продолжал оставаться героем и мучеником подпольного петербургского мифа, а потому его государственная реабилитация стала первым сигналом об изменениях в статусе этого мифа. Одновременно власти начали пересматривать дела широкого круга жертв сталинского политического террора, репутации которых находились под вопросом еще со времен хрущевской «оттепели». Для Ленинграда это означало, в частности, признание полной невиновности в предъявленных некогда обвинениях обширных и разнообразных политических групп – так называемой «ленинградской оппозиции» (Зиновьев и его сторонники), жертв сфабрикованного «дела об убийстве Кирова», замученных и расстрелянных по послевоенному «ленинградскому делу».
Впервые стало возможным открыто говорить о гибели Мандельштама в сталинском лагере, о физическом уничтожении ленинградских дадаистов из группы ОБЭРИУ и о том, что Зощенко умер в 1958 году затравленным, полубезумным изгоем, написав за полгода до смерти в своем последнем письме к Чуковскому: «А писатель с перепуганной душой – это уже потеря квалификации».
Опубликование весной 1987 года, спустя почти полвека после его создания, «Реквиема» Ахматовой – этого потрясающего поэтического отпевания всех погибших в годы Большого Террора – сделало наконец этот великий текст, один из важнейших для существования нового петербургского мифа, свободно доступным широкому русскому читателю.
Каждый такой шаг осуществлялся вопреки ожесточенному сопротивлению партийных ретроградов. Особенно упорная борьба завязалась вокруг переоценки репутации сталинского идеолога Андрея Жданова. Еще в 1986 году советские газеты вспоминали о Жданове в радужных тонах: «В городе Ленина, колыбели социалистической революции, развертывались его замечательные способности и особое дарование политического деятеля… Имя его хранится в памяти народной…» Но уже в 1988 году стало возможным писать о культе Жданова так: «Есть многие тысячи улиц, заводов, фабрик, типографий, кораблей, институтов, колхозов, совхозов, школ, клубов, даже детских садов, Дворцов пионеров (в том же Ленинграде) – имени Жданова. Уже имени Сталина почти нет, а имени Жданова – сколько угодно… Это своего рода рекорд. Только рекорд чего?
Рекорд цинизма тех, кто сознательно не желает отказаться от прославления этого имени?»
Когда партийным ортодоксам стало ясно, что дальнейшая защита наследия Жданова политически невозможна, они скрепя сердце отказались от нее. В итоге направленное против Ахматовой и Зощенко позорное «ждановское» постановление Центрального Комитета Коммунистической партии в 1988 году, через 42 года после его принятия, было отменено, «ждановщина» в культуре, с ее демагогическими ярлыками и обвинениями всех и вся в «формализме», «космополитизме» и «низкопоклонстве перед Западом», впервые официально и громогласно была признана ошибкой, а Ленинградский государственный университет имени Жданова, один из крупнейших в стране (он был основан еще в пушкинскую эпоху), превратился просто в Ленинградский государственный университет.
Суровой переоценке подверглась и роль Жданова как руководителя обороны Ленинграда во время войны с Гитлером. Собчак обнародовал сведения, согласно которым во время осады города, когда множество ленинградцев умирало от истощения, Жданову зимой доставляли самолетами свежие персики, и в то же время любому, кто стал бы «распространять слухи» о ленинградском голоде, грозили лагерь и почти верная смерть. Теперь блокадная легенда, с ее страшными свидетельствами об ужасающих страданиях, впервые начала вставать в полный рост, и это, вместе с новым пониманием политического антисталинистского подтекста в таких произведениях, как реквиемная Седьмая симфония Шостаковича, значительно ускорило окончательную легитимизацию образа Ленинграда как города-мученика.
Всеобщее восторженное внимание привлек вдруг Серебряный век, этот недолгий, неповторимый период феноменального культурного расцвета в начале XX века, который Жданов в своем все еще мучительно памятном многим докладе 1946 года, перевирая давнее запальчивое и несправедливое мнение Максима Горького, злобно обозвал «самым позорным и самым бездарным десятилетием в истории русской интеллигенции».
Этот ждановский разгромный ярлык, навешенный на Серебряный век, долгие годы считался единственно верным и обязательным, и как окончательный, не подлежащий обжалованию официальный вердикт его заучивали и цитировали на школьных экзаменах и пережевывали в бесчисленных статьях и книгах. По радостному контрасту, начиная с середины 80-х годов произведения русских символистов, акмеистов и футуристов, саму идею переиздания которых Жданов в свое время считал «противоестественной», массовыми тиражами в сотни тысяч экземпляров хлынули к читателям, вызывая изумление и восхищение. Типичным для того момента можно было считать такое мнение: «Серебряный век становится для нас, выражаясь языком аналогий, «ключом» к «шкатулке» XX века».
Столетние юбилеи Ахматовой и Мандельштама, отпразднованные в России торжественно и пышно соответственно в 1989 и 1991 годах, немало способствовали закреплению репутации этих поэтов как национальных классиков. Иностранный турист, оказавшийся в 1990 году по делу в одном из отделений милиции в Ленинграде, с изумлением обнаружил на стене в кабинете молоденькой милиционерши не обязательные фотографии Ленина и Горбачева, а большой плакат с портретом Ахматовой 1914 года работы Натана Альтмана. Статус ахматовской «Поэмы без героя» как монумента Серебряному веку и философского