Выпили по рюмке и разошлись по комнатам.

За окном, словно на нитях, медленно спускались крупные снежинки, спускались, зависали, будто раздумывая, нужно ли спускаться дальше, скользили вдоль сосновых колонн, украшали пушистую ель, планировали на обгоревшую кабельную катушку, бесследно исчезали в темном обводе колодца теплотрассы…

Суровцев лег и подумал, что здесь, конечно, очень красиво, только уже ничто не согревает душу, все осталось там, в прошлом, возврата к нему не будет, Войцеховский отказывается его выслушать и понять, а новая нутриевая шапка — фикция и обман…

Он быстро уснул, а Войцеховский еще долго ворочался, вскакивал, бродил и бормотал, продолжая конвульсировать в одиночестве…

…и было Суровцеву видение: лежит под палящими лучами солнца безжизненная пустыня, и ползет по этой пустыне, весь изодранный, в струпьях и свежих ранах, Войцеховский, гноятся и слезятся его глаза, ползет он, останавливается, плачет и дальше ползет, ползет и что-то бормочет, что-то непонятное, что-то Ib… l… Elo… SchmaS… abo… mo… а по сторонам, под этим палящим солнцем — сочные луга, и жируют в этих лугах люди в борцовских трико, в большом количестве поедая сочную траву и оставляя после себя дымящиеся кучи, устраивая турниры и отдыхая, гоняясь за бабочками и вырывая им крылья, и из крыльев этих делая свои портреты.

Войцеховский разбудил Суровцева и предложил взглянуть в окно. Суровцев посмотрел и увидел людей в спортивном снаряжении, расположившихся лагерем между дачей и глухой стеной хозблока: одни сидели у костра, другие раскачивались на привязанной к сосне веревке и с визгом плюхались в снег, третьи, чуть в стороне, сосредоточенно упражнялись в стрельбе из винтовок по мишеням, трое упитанных мужиков гонялись за хохочущей грудастой девкой, валили ее в снег, распинали и с хохотом лапали. Среди взрослых сновали подростки и дети.

— Они визжат уже третий час! — сказал Войцеховский. — Кто они? И почему они с оружием? И почему среди них — дети?

Темные круги под его глазами копировали обводы глаз и тоже казались глазами.

— Не нам же их воспитывать, — ответил Суровцев, с нарастающим возбуждением наблюдая сцену с девкой и мужиками: после короткой передышки гон возобновился, они настигли ее за обгоревшей кабельной катушкой и снова распяли на снегу.

— Но так начинается самое худшее! — воскликнул Войцеховский, и темные круги под его глазами набрякли и запульсировали. — Так начинается фашизм! Одни визжат, другие созерцают! Спохватываются, да поздно — печи уже гудят!

— Преувеличиваешь ты, — ответил Суровцев, не отрываясь от инсценировки группового изнасилования и испытывая крайнее возбуждение. — Пошумят и уйдут.

— А твое место — там! С ними! — крикнул Войцеховский, и судорога исказила его лицо.

Он набросил тулуп и пошел к сборищу.

«Еще убьют», — с тревогой и раздражением подумал Суровцев и стал одеваться.

Одевался он медленно, надеясь, что события разрешатся сами собой, без его участия.

Надевая ботинки, он обнаружил, что один из шурупов подковки правого ботинка расшатался и нуждается в подтяжке.

Дверь распахнулась, вошел Войцеховский, сбросил на пол тулуп, захохотал и сказал:

— Меня не убили! Мне подали самогону, и я его выпил!

С ним случился припадок.

После припадка он был тих и печален, просил Суровцева присесть к нему на кровать и взять его руку, тот присаживался, брал его горячую руку, слушал его сбивчивый, жалобный монолог, смотрел в окно и думал о шурупе подковки правого ботинка, о недавнем гоне и распятии на снегу, о слишком теплой погоде, мешавшей максимально оценить достоинство новой шапки, а потом просто наблюдал сонное падение снега, марлевыми слоями прикрывавшего глубокие раны пейзажа после дневного буйства странного сборища… Толстая веревка так и осталась свисать с сосны, и в этом ее свисании среди порхающих снежинок таилось нечто мрачное, угрожающее и мерзкое…

Вышли к заливу…

Мутный горизонт был подведен тушью, в изломанных соснах жалобно подвывал ветер.

— Воет, как хор невостребованных женщин, — сказал Войцеховский.

— Любил я раньше ветер, — задумчиво отозвался Суровцев.

— Когда? — спросил Войцеховский.

— Когда? Давно… в юности…

— Лучше бы ты в юности девушек любил. Пойдем отсюда, в ширинку дует, — сказал Войцеховский и поднял воротник тулупа.

— А вон что-то круглое, темное, — сказал Суровцев, указывая рукой на темное пятно среди серых торосов.

— Полынья, наверное…

— Полынья? Что-то не похоже на полынью… а вдруг это не полынья?

— Ну не полынья, а кусок какого-нибудь промышленного дерьма, солярка, солидол, автомобильная шина! Пойдем!

— Ну я не совсем согласен с такой… версией, — продолжая пристально всматриваться в наступающих сумерках в пятно, сказал Суровцев, — и вообще, я против односторонне-волевых оценок явлений природы и низведения их тайн до нигилистически-бытового уровня… Конечно, много всяких ординарных пятен, не заслуживающих особого внимания, но в данном случае…

— Ты серьезно или дурака валяешь? Пойдем, Сенека, чай лучше пить, — перебил его Войцеховский и повернулся уходить.

— А давай сходим посмотрим! — возбужденно предложил Суровцев. — Тут ведь недалеко, метров двести, не больше, а? Сходим посмотрим, проверим наши версии!

— Да иди ты в ж… со своими пятнами и версиями! Самые замечательные пятна — это два пятна груди официантки Нины! Лучше к ней сходи!

Войцеховский ушел.

«Пойду один!» — решительно подумал Суровцев, но, потоптавшись на берегу, решил отложить до следующего раза.

Шли дни. Войцеховский, бормоча и конвульсируя, вползал в пустыню нового опуса, Суровцев спал днем и ночью, скучал, томился, прислушивался к своему организму и жаловался на некоторые перебои, присматривался к своему лицу и жаловался на слишком ранние морщины и седину, до блеска надраивал ботинки, рассматривал подковки, вспушивал шарф, расчесывал шапку, скучал по телевизору, радио, газетам и т. д.

— Здесь, конечно, очень красиво, и я тебе очень признателен за то, что ты взял меня с собой, а все-таки мне грустно, что я уже не могу в полной степени ощущать красоту пейзажа, что наблюдается интенсивное притупление чувств и ощущений снега, сумерек, ветра, елей и всяких других деревьев, утреннего солнца и ночного неба, птиц и животных, — пожаловался Суровцев за вечерним чаем.

— А людей? — спросил Войцеховский.

Суровцев задумался, не ответил.

— Делом займись, — посоветовал Войцеховский. — Ведь у тебя были какие-то планы, идеи — вот и займись ими. А то часами рассматриваешь свою шапку, а потом на что-то жалуешься.

— Пусто в душе…

— Так и у меня через край не хлещет. Начни, а там с божьей помощью и проткнется что-нибудь… Нет такого пустыря, на котором при желании невозможно помочь проткнуться какому-нибудь, пусть самому невзрачному, цветку и этим самым цветком хоть в какой-то степени скрасить общую картину мрака, холода и запустения…

— Может, ты и прав, только моя песенка уже спета! — с надрывом воскликнул Суровцев, и лицо его сморщилось. — Все мертво! Все там осталось!

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×