- А-а, и ладно. Что ж теперь...
Идти надо было через всё село. Кеша убегал вперёд в своей болоньке, крепко обнимая себя за плечи. Потом стремительный скрип его шагов резко обрывался. Кеша останавливался возле спящих бревенчатых домов и кричал Брониславе из темноты, сквозь собачий лай:
- Туда? Или туда?
- Прямо иди! - махала Бронислава.
И звонко наказывала вдогон:
- Да дорогу-то на обратно запоминай маленько!.. Ночью тебе, конечно, лучше одному не возвращаться. А то налево собьёшься - к старому руслу уйдёшь. Там - овраг на овраге, обрыв на обрыве. Ухнешь в снег-то с головкой, чего доброго, как глухарь. Выволакивай тебя потом оттудова утром, на вожжях... А правей возьмёшь - к берегу выскочишь. Ещё в прорубь в старую с концами угодишь. Под снегом-то лунки не больно видать! А там их полно пешнями пробито.
Она доходила до очередных тесовых ворот и останавливала собачий лай спокойным окриком:
- Трезорка! Не шуми. Свои идут. Не прыгай! Не акробатничай там зазря.
Со двора доносилось недоверчивое рычанье. Потом звякала и бренчала цепь. И наконец всё стихало за высоким забором.
Но волна разноголосого собачьего лая неслась дальше, за Кешей следом, уже из других дворов, и набирала силу.
- Да ты что, Найда? С ума сошла на старости лет? Разголосилася на весь Буян, как дура молодая. Сбрендила прям, - сквозь ворота стыдила Бронислава следующую знакомую собаку. - Хозяев-то зря разбудишь. Они тебе что, спасибо утром скажут? Ну и Найда. Чудная.
- ...Свои, Урван! Спи давай, иди... Свои, свои.
И думала, глядя на стремительно удаляющегося чужого человека: с какого же он года - ровесник или маленько постарше?
За столом Кеша съел сковородку только что нажаренной картошки. Нашёл на плите полкастрюли супа - он был вчерашний - и быстро выхлебал, бойко стуча ложкой. Доел борщовую заправку из трёхлитровой банки. А потом очистил валявшуюся на столе луковицу и молча сжевал с хлебом и солью. Он долго и сосредоточенно смотрел в угол и сказал наконец с сожаленьем:
- Хороший был лук!
- Хороший, - согласилась Бронислава, прилежно разглядывая его модный, узкий в талии, пиджачок в полоску, не застегивающийся на отвислом животе, и вылинявшие коричневые брюки, и жидкий галстук с грязным кривым узлом. 'Глаза-то вон, неприкаянные какие, - сокрушалась она про-себя, потихоньку. - Тоски полно теперь в городах. И как собаки больные они стали, городские-то. Приползают такие, что - горе! Вон, хоть Козина возьми, который в ДК здесь устроился... Ой, горе горькое: и намыкался же там человек!'
А Кеша косился на колючие, словно щупальца зелёного осьминога, стебли столетника, раскинувшегося в раме окна, и на половики, сотканные из разноцветных мягких тряпиц. Они уводили через горницу в спальню.
- Что хороший, то хороший! - похвалила Бронислава лук. - Я у корейцев в городе никогда не беру. У них хоть и крупный, а сладкий. А этот - свой! С огорода. Душистый. А злю-щ-щий! Как режу, так плачу. Плачу и плачу! Ну заливаюсь прям!..
- Выпить нет? - строго перебил её Кеша.
Бронислава нацедила в ковш молодой молочно-розовой браги, отпила сама и протянула ему. Он выпил всё до дна. А потом зачерпнул из фляги сам.
Ночь выдалась беспокойная. Кеша до самого рассвета то и дело выбегал во двор, накинув на майку болоньевую куртку, а возвращаясь, проворно шарил в кухонном столе и стучал дверцами поочерёдно: тук, тук. Потом говорил Брониславе, забираясь к ней под одеяло и дожёвывая то корку хлеба, то прошлогоднее завалявшееся печенье 'Привет':
- Ты - чудо, я лично таких не встречал,- он чмокал её в щёку. - Напротив тебя, Брошка, они все - калоши. Один писатель, француз, ты его не читала, сказал: 'Яблоки в мире кинуты, каждое пополам. Знал свою половину только старик Адам!' Это, кстати, я сам написал. У француза немного по-другому было. Но у меня лучше... Да. И этот Адам, значит, половину свою - знал. В лицо. Перед ним женских лиц больше не было: он её, свою Еву - не помню отчества, ни с кем не путал, никогда. Даже другими женскими именами ни разу нечаянно не называл, представляешь?.. А остальные люди всю жизнь в поиске. Рыщут по свету, как борзые! Найти стремятся именно свою женьшень! Все с ног сбились. Но... без толку! Не везёт им, понимаешь? А мне одному - раз и повезло. Ты - моя половина. Точно-точно! Не смейся! Я тебя нашёл. Искал, искал... Долго искал! Вас ведь всё-таки тыщи... Это, выходит, я тебя искал... И - вот она! Только у Адама и теперь у меня. Исключительно у нас двоих. Представляешь?.. Ну, он - старик, Адам. А я - нет.
Довольный собою, Кеша задумывался. Но вскоре хватался за голову:
- И ведь сколько никчёмных, тягостных встреч я пережил! Со всевозможными пресловутыми женщинами... Сколько вынес жестоких любовных драм! Сколько чудовищных, душераздирающих романов преодолел! Жуть во мраке... А ведь я же - не бабник какой-нибудь оголтелый, правильно? Нет, серьёзно! Ты не смейся... И откуда я знал, что моя половина в такой глуши живёт? Моя - и в глуши? Парадокс!.. Я сразу, между прочим, понял, по глазам: она, думаю, топит... И ведь когда нашёл? Когда полностью отчаялся! Я, знающий законы жизни и сцены, презирающий людей и женщин, вхожу в кочегарку - темно. И вижу: сидит, в пальто! И - ореол, гадство! В триста ватт. На полкочегарки - вот такой ореол!..
Он собирался сказать ещё что-то, особенно важное и хорошее, но неожиданно вскакивал, торопливо совал босые ноги в калоши и выбегал снова. За окном проносился стремительный скрип его шагов.
Прикрыв глаза ладонью, Бронислава изумлённо и недоверчиво перебирала в уме только что услышанное, и душа её там, под ложечкой, тревожно томилась и будто летела. В свои сорок пять она и не знала, что есть на свете такие удивительные слова, и все - только про неё. Все - про одну...
Её Кочкин по ночам сроду не разговаривал. Даже не храпел. Разве только кричал, когда снилось страшное. Да и то неразборчиво...
Утром она наскоро погладила Кешину грязную рубаху и пожалела, что не догадалась постирать её ночью. Он проснулся сам, взъерошенный, помятый и отчего-то злой.
- Щи сварила, - улыбнулась ему уже припудренная Бронислава. - У нас, в селе, кого сваришь? У нас по- простому: щи да каша.
- Где? - требовательно спросил он.
- Да в селе, - нараспев повторила она.
Кеша сморщился:
- Тьфу ты... Щи - где?
- А на плите! Где же ещё? Налью сейчас, - засуетилась она.
- С мясом?
- Ну!
Он успокоился и стал одеваться, не глядя на неё.
Из комнаты вышла Нина. Поднявшись на приступок, она сняла с печи валенки, молча обулась, надела пальто. Кеша прокашлялся.
- Дочь? - спросил он, приосаниваясь и приглаживая жидкие волосы ладонью.
- Нинок, это... Викентий, - неуверенно сказала Бронислава ей в спину.
- Кто-о-о? - обернулась Нина, нехорошо усмехаясь.
Бронислава и обиделась, и рассердилась:
- 'Кто'! - вспылила она. - Молодая ещё, матери-то 'ктокать'! ...Муж! Вот кто!
Нина накинула пуховую шаль, осмотрела Кешу молча, безо всякого выражения. Прежде, чем уйти, она постояла перед портретом, висящим на стене. Портрет был цветной и выпуклый. На нём рыжий пожилой амбал с закрученными усами хитро улыбался в сторону, скосив глаза по-кошачьи, и одна его щека была заметно румянее, чем другая.
Нина сняла отцовский портрет, медленно протёрла его рукавом пальто, нарочно нагляделась подольше ещё раз - и понесла к себе в комнату, двумя пальцами: за верёвочку. Потом прошагала в валенках к выходу, не проронив ни слова. Дверь захлопнула прилежно, без злости - словно тех людей, на которых ей надо было