– А почему жених и невеста не танцуют? А ну-ка в круг!

Эстер, вся в белом, с алой розой в волосах, смущенно поглядывала на Ицхака, но он и не думал вставать – за стола.

– В круг! В круг! – неистово требовала свадьба.

– Сынок! – взмолилась мать Рахель. – Не порть нам праздник…

– Но я шестьдесят лет не танцевал, – прохрипел Ицхак.

– Да твоему отцу еще и пятидесяти нет. Что же получается – он твой отчим? Или, может, сын? Хо-хо- хо!

Под восторженные клики, под самозабвенный хохот, под довольное чавканье и под веселый стон скрипки, воткнув руки в боки, Ицхак принялся выписывать вокруг своей бранницы Эстер замысловатые па. Он едва передвигал ноги, оглядывался на сотрапезников и танцоров, на музыкантов и местечковых нищих, столпившихся в дверях в ожидании часа, когда гости покинут свадьбу и все, что не будет съедено и выпито, достанется им. Нищие ободряюще кивали Ицхаку, и он, ежась от воровато сочувственных кивков, устремлял свой взгляд к потолку.

– Лехаим!

Ицхак заворочался во сне, но не проснулся. Через минуту-другую он снова услышал гомон свадьбы и увидел себя, старика, снова в кругу, рядом с огромной, пылающей, как летний закат, розой, которая отбрасывала свет на его седину, на его морщины.

Господи, неужели никто ничего не видит? Не видит его позора, его старости, его нищеты, несомеримой с убожеством столпившихся на пороге побирушек? Неужели и Эстер не видит, не слышит, как он кряхтит, каким тленом дышит ей в лицо?

Бежать, бежать, бежать! Куда глаза глядят, да поскорей! Но попробуй стронься с места, когда тебя тоненьким звуком скрипки как бы пришили к половицам, а музыка не затихает, одна мелодия сменяет другую, и роза в волосах Эстер касается твоего лица, и от этого прикосновения все твое существо дрожит и каменеет.

Да тут еще откуда-то сверху, с потолка, куда снова устремился его взгляд на свадебный стол, на яства, на всех сидящих и танцующих, на Пагирского и мельника Гольдштейна, на нищих, на родных и посаженых братьев, на подружек и сестер вдруг начинают падать легкие, неудержимые снежинки.

Их становится все больше и больше. Снегопад неожиданный и обильный. Все вокруг в хлопьях снега. Они застилают пол, подносы, тарелки. В белне тонут пироги и фаршированная рыба, гуси с яблоками и рубленая селедка, тейглэх – печенье, вываренное в меду, и имбирные сладости. Клезмер Лейзер смычком смахивает снег с праздничной ермолки; барабанщик с многострадального барабана счищает палочками белые лепешки; заснеженные нищие с обидой поглядывают на заснеженных родителей жениха и невесты – чего, мол, ждут, пусть только знак дадут, и все навернем мигом, крошки не останется.

В доме переполох, смятение. Откуда на Рош Хашана, на еврейский Новый год, снег? Как он может валить на свадебный стол, если только в прошлом году наново перекрыли крышу? А снег валит и валит. Сугробы уже по колено, по пояс, по шею. Только роза в волосах Эстер багровеет. Только роза…

Ицхак слышит, как на улице метет поземка, как крепчает вьюга, как задувает в щели, и оттуда, сна, натягивает на себя сползшее одеяло и снова пытается вернуться на свадьбу, но там никого нет, тот снег растаял, растаяли, как сугробы, родители и самые почетные гости – лавочник Пагирский и мельник Гольдштейн; нищие съели все яства, перемешанные со снежными хлопьями, клезмер Лейзер навеки зачехлил свою скрипку, смахнув вместе со снежинками всю свадьбу, все местечко. Все, все, все…

Только роза Эстер багровеет в волосах.

Ицхак высвобождает – под одеяла руку, тянется к пылающему цветку и открывает глаза. В зеркале он видит, как по противоположной стене степенно и непугано ползет большой таракан. Таракан шевелит усами и что-то выискивает. Что он ищет? – проснувшись, подумал Ицхак. Что мы все ищем?

Шаги в прихожей отпугивают и таракана, и мысли хозяина.

– Ицхак Давидович! – раздается профессионально-доброжелательный голос Эйдлина. – Я за вами. Вы еще спите? Прошу прощения, но американцы любят пунктуальность.

Малкин быстро одевается и спускается вн. Во дворе холодно и вьюжно. Водитель включает «дворники», но за ветровым стеклом видна только вьюга.

А может, это только Ицхак не видит ничего другого.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Ицхак никогда не думал о Нем столько, сколько в эту затяжную и, как не раз ему казалось, бесконечную зиму. Может, только в далеком, пррачном, словно старинный сон, детстве Господь Бог так до боли зримо представал перед ним в каждой падавшей за окном снежинке; в дуновении ветра, выстуживавшем дыхание; в нахохлившемся, озябшем снегире, взобравшемся на подоконник только для того, чтобы хоть на один вершок быть ближе к Тому, кто его когда-то, в теплые и незапамятные времена, создал; так неумолимо-ревниво следил за всеми его поступками, так неотвратимо просеивал через свое невидимое сито его мысли, то витая в небесах, то воплощаясь в блких – живых и мертвых.

Поначалу Ицхак не мог найти объяснения странно возникшей связи с Тем, кого испокон веков принято называть Царем всего сущего на земле. Раньше он вроде бы не морочил себе голову вопросом, существует ли Всевышний для компанейского времяпрепровождения или просто придуман каким-нибудь сметливым, нывающим от одиночества и скуки пастухом на горах Иудейских.

Последний раз Малкин, кажется, шептал подобие молитвы на передовой, где-то под Прохоровкой, у полуживой ветлы, шелестевшей своими задымленными ветками над окопом. Но то, что он шептал, и молением-то не было, а так, испуганным бормотанием, шелухой невнятных и смятенных звуков. От каждого слога молитвы почему-то пересыхало в горле, как будто Ицхак обращался за незаслуженной защитой не к еврейскому Богу, а к залегшему в двухстах метрах на взлобке немецкому снайперу.

Но и тогда Малкин связывал то, что он выжил, скорее с промахом немца-снайпера, чем с заступничеством Господа Бога.

Сейчас как будто его вернули на три четверти века назад, вложили его руку в морщинистую ладонь бабушки, и он безропотно поплелся за ней, как котенок к миске со сметаной, на богослужение в синагогу, на второй ярус, где день-деньской клубилось не благочестие, а стоял сварливый старушечий грай.

Теперь же в эту местную, Хоральную, синагогу Ицхак не ходок, его туда ничем не заманишь. Сходил раз и зарекся – больше его ноги там не будет. Ругань, сплетни, торги. Рабби-недоучка Англии, габай – пронырливый снабженец промторга, ест свинину и спит с литовкой, богомольцы за участие в богослужении мзду получают – двадцать долларов в месяц. В роду Малкиных никто не молился корысти. Недаром рабби Мендель говорил: «Дьявол платит наличными, а Господь Бог от нас самих требует платы каждый день, каждый час, каждую минуту». Двадцать долларов на дороге не валяются, но и душе негоже валяться в грязи, даже если под ней и золотые слитки.

Примерно то же самое сказал Ицхак американскому профессору Джозефу Фишману, когда тот предложил ему как патриарху, как орденоносному воину сняться на Хануку со всеми богомольцами в синагоге и зажечь первую свечу. Спасибо, мол, за честь. Хватило с него вчерашних съемок – приехал домой чуть живой, ноги гудят, как телеграфные столбы, на лице все еще румянец от мороза горит, и голова кругом идет от взвихренных то ли ветром, то ли тоской мыслей. Хорошо еще – он отказался отвечать на вопросы и вслух рассуждать о будущем евреев. На кой черт американцам его вымокшие в крови и заметенные золой ответы? У него вообще нет ответов ни на что, даже на то, что его больше всего теперь волнует. Зачем он жил? Зачем Господь Бог создал человека по своему образу и подобию? Чем, например, безногий Натан Гутионтов подобен Всевышнему? Или проживший корявую, жадную до запретных удовольствий – во всяком случае, для Малкина не приемлемых – жнь Моше Гершензон? Или в чем тождество Всевышнего с ним, Ицхаком? Разве он скроен по Божьей мерке?

Еще год тому назад Малкин ко всему этому – к Создателю, к серафимам и ангелам, к раю и аду – относился как к ожившим воспоминаниям, ничем, по сути, не отличавшимся от проводов сестры Леи в Америку или службы в уланском полку в Алитусе, – нахлынуло и под утро растает бесследно. Ему казалось, что приобретшие расхожие, обиходные черты небожители, ставшие на старости лет его каждодневными спутниками и соглядатаями, не что иное, как повторяющееся о дня в день сновидение, как вторгшаяся в его унылые будни бабушкина сказка – старуха довяжет носок, уронит спицу, и вместо звуков тимпанов и арф, вместо Господних упреков и назиданий он услышит домовитое поскребывание мыши или стрекот сверчка за

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату