сближались, и Буров сближался с тем, неизвестным. Кто он? Если б Карпухин!
Своя сорока едва ли не присаживалась ему на фуражку, чужая выпорхнула из кустарника. Буров затаился, выжидательно уставившись на кусты. Вероятно, и тот, неизвестный, выжидал.
Среди ветвей никакого движения. А сорока порхает. Кто-то в кустах есть. Натренированные глаза Бурова наконец поймали: в зеленой листве зеленая фуражка. Свой? Пограничник?
Это был Карпухин. Буров с размаху обнял его.
— Молодцом маскировался, я еле обнаружил.
У Карпухина рот до ушей, Карпухин возбужден, радостен.
— Маскировке у вас обучался, товарищ сержант! Вы наставляли раба божьего красноармейца Карпухина Александра!
— Ну, Карпухин Александр, куда ж ты запропастился? Я думал, не встретимся.
— Да и у меня были такие думки. Мы же с вами жали на третьей скорости. Как зайцы! То как зайцы отлеживались в борозде, то деру даем, загонял нас германец. Кыш! — Карпухин запустил в сорок сучком. — Разболтались!
— Не трогай их. Будет больше крику. Карпухин поплевал на ладони:
— Закурим, товарищ сержант?
— Закурим.
Буров вдохнул папиросный дымок. Закружилась голова, затошнило. Это с голодухи, со слабости. И от контузии. Но, может, куревом они отобьют голод. Карпухин подтянул пояс.
— В черепке стукотит дурная кровушка. Разогнать бы ее чаркой. В Туле разгонял под руководством мастера Прибыткова Дениса Елизарыча. А мастер на заводе — все едино что командир отделения или, бери выше, начальник заставы! Баловался водочкой Прибытков Денис Елизарыч, разгонял дурную кровь в городе оружейников Туле. И меня маленько привадил к водочке.
Вразумлял: рабочий класс должон употреблять крепкое.
— Саша, — сказал Буров, — Что-то мне опять худо. Посидим.
— Вы командир, вы и решайте, — сказал Карпухин.
В дремучем, мрачном ельнике, где ни травы, ни цветов, одни прелые прошлогодние иголки, они сняли оружие, сумки, ремни, перемотали портянки. Карпухин лег, сладко потянувшись, свернулся калачиком, зевнул.
— О-хо-хо! Клонит меня, грешного, в сон! Товарищ сержант, как вспомнится прежняя житуха, тоска одолевает. Ночь в секрете, — ждешь нарушителя, опасаешься… Тогда это было трудно, а теперь ценишь: нормально было! По сравнению с тем, что стряслось нынче.
«Воюем! — подумал Буров. — Не струсили и красноармеец Карпухин и сержант Буров. Но воевать нужно как-то хитрее. Приспособиться к обстановке. Свою тактику выработать…»
— О-ох, в сон клонит! Но разве ж можно дрыхнуть, когда наши на заставе побиты насмерть!
— Не растравляй ты меня, не растравляй, — сказал Буров. — Мы живы, значит, жива и застава.
Нижние отростки елей были усохлые, в паутине, по ней сновали пауки, норовили перелезть на лицо, Буров смахивал их. Опускавшийся с неба зной давил. Сосало под ложечкой, поташнивало.
Буров погладил коленку — раздувает, черт бы подрал! — и спросил:
— Саша, как ухо, болит?
Карпухин не отзывался: подложив под щеку ладонь, скорчившись, он спал и во сне почмокивал. Паук переполз ему на подбородок. Буров смахнул паука.
Золотистая жирная муха зажужжала над Карпухиным, Буров веточкой отогнал ее. Карпухин чмокнул во сне губами, промычал, сменил позу, в ней — неудобной, с подтянутыми к животу коленями, с запрокинутой головой — была детская беспомощность. Прикрыв рот, на манер Карпухина, ладошкой, Буров звучно зевнул. Вздремнуть бы, но обоим спать нельзя. И вообще не время дрыхнуть.
— Карпухин, подъем!
Небо было голубое, чистое, если не считать смазанного облачка, похожего на рентгеновский снимок грудной клетки. Бурову запомнился такой снимок: в депо проводили диспансеризацию, у него заподозрили затемнение легких, произвели снимок. Затемнения никакого не нашли, но мать заставила его полгода пить дрожжи, горячее молоко со смальцем и чуть ли не собачий жир, а заодно и вся семья пила эти снадобья. Растолстели до невероятия, особенно он — сам себе был противен. Спасибо деповскому комсоргу — спортсмену, разряднику, — надоумил гирями заниматься, Буров понянчил гирьки — и стал человеком.
Солнце высвечивало лес. Буров увидел: по стволу поваленной березки муравьи проложили свою дорогу, сновали туда-сюда. А рядом со стволом — Буров вздрогнул — в траве два провода, красный и синий.
Он показал на них Карпухину, как можно хладнокровней проговорил:
— Немецкая связь. Перережем. Явятся ремонтировать — прикончим, только не стрелять. Действовать холодным оружием. Вопросы?
— Нету вопросов, — ответил Карпухин. — Дайте финку.
Он положил провода на пенек и несколькими ударами перерубил их, раскидал концы в траве, отдал Бурову финку.
— Теперь будем дожидаться свидания с германами.
Они спрятались в кустах. Сидели, скорчившись, готовые в любое мгновение выпрыгнуть к пеньку. Никто не шел. Карпухин порывался что-то спросить, но так и не решился. Буров сам прошептал:
— Придут. Вот посмотришь, придут.
— Да когда же? Так можно и до вечера прозагорать.
— Терпи.
Истек час, а возможно, и два. Буров уже подумывал, что это не связь, а просто никому не нужные проводки, и вдруг захрустел валежник, к пеньку вывалил немец — без пилотки, без оружия, в очках, в расстегнутом френче, на плече — кожаная сумка. Немец был долговязый и беспечный. Он глядел под ноги, найдя обрыв, недоуменно зацокал языком:
— О, вас ист денн лос? {[1]}.
Он вытащил из сумки ножичек, чтоб зачистить концы проводов, нагнулся, и в тот момент Буров и Карпухин прыгнули к нему. Немец не успел даже обернуться, Буров ударил его финкой в бок, Карпухин штыком — в другой. Связист упал навзничь, похрипел и затих.
Карпухин обшарил его: пачка сигарет, зажигалка, плитка шоколада. Выругался:
— Зараза! И пистолетика завалящего нету. И жратвы серьезной нету.
— Оттащим в кусты, — сказал Буров, и они поволокли труп.
— Что дальше? — спросил Карпухин.
— Дальше? Еще посидим в засаде.
— Посидим. — Карпухин вздохнул. — А признаюсь, противно было германа кончать.
— Это почему же?
— Ну как почему? На границе мы завсегда окликали: «Стой! Кто идет?» — или там: «Бросай оружие!» И уж после того стреляли, ежели обстановка требовала. А тут — втихаря, исподтишка…
— Прекрати, — сказал Буров и почувствовал, что ему тоже не по себе, не так привыкли действовать в нарядах, не так. Впрочем, то было прежде, давно было, до войны, нынче воевать придется по-всякому. Главное — бить проклятых врагов. Вот так — бить.
— Товарищ сержант, — зашептал Карпухин. — А не этот ли герман стрелял в меня, покорябал мой портрет?
— Не исключено, — ответил Буров, понимая, что исключено: в них стреляли автоматчики, а это связист, линейный надсмотрщик. Но понимал он и то, что Карпухин хочет как-то оправдать себя за нападение на немца не в открытом бою, а втихую. Зря ты это, Саша: ведь они, немцы, как напали — да не на одних нас с тобою — на всю границу, на всю страну? А мы философствуем, миндальничаем, русские души.
— Товарищ сержант, — сказал Карпухин, — а вы уже меньше заикаетесь.
— Стараюсь, — сказал Буров.