заливных лугах сеном, ездили по деревням и селам с самодеятельными концертами, уж тут Кульбицкий пел столько, сколько просили слушатели.
А то было такое: Буров с Карпухиным находились ночью в секрете, Кульбицкий проверял наряды, Карпухин с перепугу — первогодок — обстрелял Кульбицкого. Когда разобрались, тот подошел спокойненько и говорит: «Стреляй, Александр, не по своим, а по нарушителям, да не так, как нынче, иначе они уйдут от тебя обратно целехонькие. А вообще-то надо было подпустить, окликнуть и задержать! Правильно, сержант?» Буров проворчал что-то, именно проворчал, потому что Карпухин подвел и его: уж старший наряда не учил ли? Ну, а поворчать он умел, этого у сержанта Бурова не отнимешь.
9
Горло сдавило, не сглотнуть. Надо же так разволноваться! Ну, добрел до Буга. А здесь что? Видна разбитая мельница, сгоревшая плотина, головешки, река тускло поблескивает. На польском берегу пылит автомобиль, извивается обоз, на нашем берегу — обгоревшие сосны, вспаханный разрывами мыс и яма, где Буров с Карпухиным встретили войну. В этом вся причина волнения. Вот где началась для них война. Как же давно это было, не упомнишь, до того давно, он состарился с тех пор на сто лет! Прав был Саша Карпухин: до войны у них была нормальная, нетрудная жизнь, подумаешь, ловили нарушителей, ну и что? Да вот, кстати, на этом месте, чуть левее, Буров и Шмагин захватили немецкого шпиона.
Как это случилось? А так. Лунной ночью Буров со Шмагиным направлялись к Бугу, на левый фланг. Дозорная тропа. Шаги. Буров и Шмагин скрылись в кустах. На тропе — пограничный наряд, возвращается с левого фланга. Условным щелканьем прицельной планки Буров остановил их. Сошлись под кустом, коротко и вполголоса поговорили что и как. Разошлись: те — на заставу, Буров и Шмагин — на фланг. Там правый фланг соседней заставы, на стыке обменялись с соседним нарядом паролем, отзывом, повернули обратно. Трава на лугу серебрилась, особенно кочки. Буров присматривался к ним. Чудно — одна из кочек передвигается. Буров оружие наизготовку — и туда. Подобрался: в траве — человек. Потом задержанный показывал вытатуированный на груди крест клялся: «Естем поляк!» Поляк-то поляк, а на поверку — шпион.
А Миша Шмагин был весельчак и отчаюга. Анекдоты свои шпарил. Любил повторять: «До меня дошли шлюхи», либо: «Что вы меня берете мертвой схваткой» — или что-нибудь в этом роде. Сперва его поправляли — не шлюхи, мол, а слухи, не схваткой, а хваткой, после уразумели: дурачится, в натуре же парень грамотный, городской. Настолько был городской, далекий от природы, что из деревьев знал один конский каштан и то потому, что этих каштанов полно в его Киеве. Уж порассказывал про Киев, про Софийский собор, Владимирскую горку, Крещатик. Не говорил — разливался: «Хлопцы, названия киевских улиц — сплошная музыка: Рейтарская! Золотоворотская! Малая Подвальная! Что, не музыка? А я обитал на Большой Подвальной!» Ни пуль, ни ножа не боялся, нарушителя норовил брать голыми руками, отчаюга. А внешностью — низкорослый, губастый, курчавый, смешно, по-детски картавил.
Буров отошел от реки — в лещинник, переплетшийся, непролазный, в августе будет богато орехов, в прошлом году ими неплохо полакомились. Набрел на гороховое поле, зыркнув по сторонам, опустился на корточки, сорвал стручок. Горошины были мелкие, незрелые, он глотал их, почти не разжевывая. Где-то близко раздались голоса, и Буров лег ничком в канавку, лежал с набитым ртом; вспомнился ему Карпухин: «Лежим, как зайцы в борозде». Точно, заяц. Голоса удалились, Буров встал на колени и сорвал стручок.
В сумерках признал и другое место — овражек, заросший бирючиной. В этом овражке весной, когда стаял снег и журчали вешние воды, Буров натолкнулся на следы. Он дал знать на заставу и чесанул за нарушителями по грязище, по воде; вскоре его догнали старшина Дударев и сержант Ховрин с розыскной собакой по кличке Ингус. Ее назвали так в честь знаменитого карацуповского Ингуса. Собаку поставили на след, она потащила их за собой. Легкий в ходу Буров не отставал от Ховрина и как бы со стороны видел себя: в подрезанной шинели, в сером суконном шлеме со звездой, опоясан брезентовым патронташем.
Туман, морось. Ховрин подбадривал овчарку: «Хорошо, Ингус, хорошо», — освещал местность фонарем: не утерян ли след. Ингус бежал торопливо, отряхивался — мокрая шерсть на спине собралась во множество острых кисточек, ровно помазки для бритья. Вымахали к мельнице. Мельник подтвердил, что двое неизвестных прошли здесь недавно. «Туда пийшлы. Хиба то чужи?»
Пограничники побежали дальше. Рассвело. Ингус сделал стойку, рванулся. Он коротко и сильно дышал, сглатывал слюну. Опять сделал стойку, зарычал, натя нул поводок. Нарушители близко: в кустах движение. Ховрин нажал на пружину защелки, отцепил поводок: «Ингус, фас!» Огромными прыжками овчарка помчалась к кустам. Обгоняя Ховрина, Буров устремился за ней. Из кустов хлопнули выстрелы, пулей Бурову ожгло висок. Ингус прыгнул на одного, на другого прыгнул Буров, вышиб из руки маузер, припечатал к земле. Подоспел Ховрин, а за ним приотставший Дударев. Скрутили голубчиков. Диверсанты. Направлялись во Владимир-Волынский.
Да, тем апрельским утречком Буров чесал за Ингусом — пятки сверкали. А ныне — колено раздуло, ступни растер, охромел, в пояснице кол, живот от голода подвело, во всем теле слабость. И голова как-то побаливает, словно уколами шила пунктир намечают в затылке, чтобы отделить правую половину от левой. Еле волочит ноги, пошатывается.
Жара спала, однако духота застаивалась меж деревьев, млело обволакивала и казалась липкой на ощупь. Небо было багровым от заходящего солнца, больше ни от чего. И канонады давно не слыхать.
Буров вынул из нагрудного кармана зеркальце: уцелело, ну и ну! Повертел, поднес к лицу. Видик! Зарос щетиной, глаза ввалились, скулы торчат — краше в гроб кладут. А все ж таки узнает себя: лоб исполосовали складки, брови разлохматились, как у лешака, приплюснутая переносица — саданули гирькой в школьной драке — мета до гроба. Да что он все о гробе и о гробе? Не стоит разглядывать, тем более уже смеркается.
Буров уличил себя в том, что некоторое время шел бездумно, не отдавая отчета, куда идет и зачем. Сызнова затмение, поосмотрительнее с ними, с затмениями этими, а то влипнешь как пить дать. Оказывается, вынесло его в тыл участка. Ну что ж, вздремнет здесь.
Он натаскал хворосту под сосну, улегся, ровно задышал, засопел, но это посапывание не помогло. Сна не было ни в одном глазу. Ворочался с боку на бок, натыкаясь на автомат, на сучки. Изворочавшись, заснул внезапно и мгновенно.
И сразу увидал Федю Лобанова. Будто Федя гуляет с завитой, как овечка, зазнобой. Они прогуливаются по Летнему саду, по Невскому проспекту и Литейному, по набережной Невы, а Буров следует за ними.
Затем зазноба, похожая на овечку, улетучивается, и Федя с Буровым заходят в казарму. Точно: школа младших командиров на Выборгской стороне. «Будем грызть военную науку», — говорит Федя и молодецки расправляет плечи, проводит большими пальцами под ремнем, сгоняя складки гимнастерки назад, стройный, изящный, неотразимый.
Но вот уже вместо Лобанова и Бурова в казарме Выборгской стороны старшина Дударев и Саша Карпухин. Коренастый, грузноватый, пропахший махоркой, лошадьми и собаками, Дударев сипит: «Когда прекратишь это — ругаешься из мата в мат? Отучим, через веревочку будешь скакать!». Карпухин крутит стриженой головой, поплевывает на руки, рычит: «Отучусь, товарищ старшина!» — «Судорожно-срочно!» — «Есть, судорожно-срочно!» Карпухин порывается куда-то бежать, но не в состоянии сдвинуться, беспомощно смотрит на старшину, а тот любуется своей наколкой — пятиконечная звездочка между пальцами, большим и указательным.
А после приснился перрон Малоярославецкого вокзала, августовский вечер, раскрытая настежь теплушка, в которой увезут призванных в войска НКВД. Буров на платформе прощается с провожающими. Ему доподлинно известно: в толпе и отец, и дяди с тетями, двоюродные братья и сестры, соседи по улице, товарищи по депо, но ни одного лица не может разобрать, кроме Валиного. Буров припадает к нему губами, целует.
Пробудился с острым чувством сиротливости, подумал: «А если наши не скоро вернутся? А если вообще не вернутся?» Пристыдил себя: расхлюпился, в мрачность впал, закрутил гайки. А наши придут,