все из разных родов, им трудно сговориться между собой. И, говорят, сам Вечный старик велел им слушаться нового вождя. Слушаются…
— И возраст его малый — не помеха?
— Удо ведь выбирают вождей не по возрасту или заслугам, а по происхождению. И младше бывали у них вожди.
— А что Аттанцы? — живо спросил наследник. — Правда ли, что царица ожила?
— Другая! — убежденно покачал головой Дэнеш. — Ту я видел. Не она.
— Да как узнал? Та ведь разбилась?..
— И волосы шелком растеклись по плитам, гладкие, как вода. А эта кудрява, что овца. Другая. Но царь зовет ее сестрой и во всем держит с ней совет. А мужем она только что не вертит. И спорит с ним, и перечит.
— Кто ж у нее мужем? — усмехнулся наследник.
— Новый вождь, — пожал плечами Дэнеш.
— Эртхиа?! — воскликнул Лакхаараа и прикусил губу. Мотнув головой, словно отгоняя имя брата, он, недовольный собою, отослал лазутчика, наказав ему быть поблизости.
До утра наследник пребывал на ночной половине своего дворца — в последний раз перед выступлением в поход.
Велел погасить все светильники, кроме тех, что необходимы играющим на дарнах, флейтах и веселых дудках-гаузе.
Новый любимец наследника плясал, кружился и вился шнурочком, и так мелки были его шаги, будто шелковым пояском связали ему тонкие щиколотки. Он приподнимался на носках и раскачивался, словно стебель на ветру. И тонкие руки то плавно струились, то вспархивали над головой, то чувственно и дерзко обвивались вокруг гибкого стана. Косички прихотливо кружились, и падали, и взлетали, повинуясь порывистым наклонам головы, шелк трепетал, звенели бубенцы.
Сколько раз омывал его кожу едкий сок травы юз-леле, сколько раз натирали ее керманским кумином, чтобы она стала желтовато-светлой, как кожура белых лимонов, а все недоволен был господин…
Тело мальчика блестело от пота, и уже слышным стало учащенное дыхание. Но стоило музыке стихнуть, раздавался негромкий властный голос:
— Танцуй еще, Айели.
И музыканты заводили новый мотив, и Айели бросал в танец ставшее таким тяжелым и непослушным тело. Только на исходе ночи осмелился поднять на господина умоляющий взгляд. Но господин смотрел сквозь него, словно и не хотел его видеть.
В другие ночи казалось Лакхаараа, что он всем сердцем полюбил мелкие, как цветки гиацинта, черные кудри нового невольника. В другие ночи любовался он огромными, медовой сладости глазами, сияющими покорной радостью. Когда еще не изуродовали Айели едкий сок и кумин, нравилось царевичу смотреть, как катаются жемчужины по матово-темной коже, как тугими шнурочками гнутся черные косицы.
Но чем тщательнее творил он из Айели поддельного двойника, тем сильнее ненавидел фальшивое, по его же приказу созданное сходство: высветленную кожу, белый шелк, жемчуг. Свою бессильную ложь ненавидел, и за ней не замечал, как любит самое несходство этого с тем, запретным и недоступным.
И мрачным был взгляд Лакхаараа, смотревший сквозь и мимо танцующего мальчика, когда, почти не разжимая губ, он позвал:
— Дэнеш…
Кто бы расслышал этот зов? Сквозь безнадежное треньканье дарн и истерические взвизги гаузе сам Лакхаараа не услышал себя.
Но Дэнеш был уже здесь, поклонился господину и уселся перед его ложем, вежливо повернувшись спиной к танцовщику. Лакхаараа кивнул ему и нахмурился, прислушавшись к нестройным звукам, издаваемым дарнами под измученными пальцами музыкантов. Бросив свирепый взгляд в ту сторону, Лакхаараа взмахнул рукой. Дарны дружно зазвенели, флейты и дудки подхватили мелодию, и она понеслась, подпрыгивая и кружась.
Остановившийся было Айели вздрогнул и, испытывая страх больший, чем усталость, тоже закружился вместе с нею, закружился, закружился и упал, разметав по ковру тонкие косы, унизанные жемчугом.
Лакхаараа поморщился и вновь махнул рукой, как бы отметая все неприятное и раздражающее.
Музыканты, кусая губы, распрямляли затекшие спины и ноги, боязливо и поспешно крались вдоль стены вон из покоя. Двое сильных рабов вошли, поклонились, подняли провисшее в их руках тело Айели и вынесли прочь. Лакхаараа даже не взглянул в их сторону. Щуря завистливую тоску в обведенных тенями глазах, он простонал сквозь зубы:
— Печень мою он выжег своей красотой. Отравил мою кровь… Все отдам. Посоветуй, Дэнеш, как мне получить запретное, как овладеть недоступным. Жизнь черна — пусть Судьба заберет ее, если хочет. Одна ночь с ним будет достаточной ценой.
Дэнеш спокойно отвечал:
— Едва ли будет для этого время более благоприятное, чем то, когда ты отправишься с войском в Аттан.
Лакхаараа удивленно двинул бровью. И рассмеялся.
— Не падет подозрение на того, кто дальше всех! Ты умен, Дэнеш. Значит, привезешь его мне в Аттан? А там — мало ли пленников и пленниц перебывают в моем шатре, чтобы считать их и заглядывать под покрывала! Ах, как ты умен, Дэнеш…
Дэнеш терпеливо выслушал похвалу. Он сам знал, что умен, потому что дожил до своего возраста. И в награду за совет Дэнеш хотел одного: чтобы господин и брат отпустил его наконец спать.
Лакхаараа, довольный, отпустил его.
И велел позвать других музыкантов, наложниц, наложников, танцовщиц и певиц, и принести вина — да побыстрее! Потому что не много уже времени оставалось до утра, а утром предстоял дальний путь и тяжелый поход, и битвы, и сражения, и война с любимым братом, имя которого Лакхаараа изгнал из памяти.
Глава 19
Дернув за конец тяжелого черно-синего китранского ковра, Дэнеш рывком развернул его перед господином и братом. Белым свитком покатилось тело к ногам Лакхаараа, светлые косы рассыпались по кошме, шелк сбился, обнажив светлую кожу.
Лакхаараа шумно выдохнул: тот!
Нетерпеливым взмахом руки отослал лазутчика. И наклонился над столь желанной, наконец обретенной добычей, чувствуя, как возрастает в теле огромное темное пламя, готовое наброситься и пожрать…
Оглушенный, полузадохнувшийся, изнемогший от жажды и тряски в пути, Акамие приподнял и уронил тяжелую голову. Открыл глаза — вскрикнул отрывисто и жалобно, ужаснувшись неизбежному. Знакомо обдали жадным жаром темные глаза под угрюмыми бровями. Знакомо, белея, раздувались ноздри, нетерпеливо изогнулись финиково-темные губы.
Но не был это возлюбленный и отец, а был — так опасно и неотвратимо близко — старший, Лакхаараа.
Силы оставили Акамие, и не было спасительного мрака покрывала, ничего, что могло бы сокрыть, защитить, не позволить… Лишь тонкий, как дыхание, шелк — украшение и приманка, но не преграда жадному, пьянеющему взору.
Акамие поднялся, встал на колени, прижимая к груди побелевшие руки. Говорить он не мог — и что сказал бы?