китаец были там. Оба. По — еще куда ни шло. Но китаец был про приснившуюся философу бабочку. Какая пошлость! — возмутился Урбино и с треском выдернул лист.
Потянулся за следующим. Вставил. Провернул каретку.
Любопытство уже перевешивало страх. Он щелкнул кареткой, как барабаном револьвера.
Предмет первый. РЕВОЛЬВЕР.
Предмет второй…
Дальше все шло по списку, как опись утрат. Все, до последнего колечка.
Дойдя до исландского свитера, он даже пощупал его на себе, чтобы убедиться.
Свитер как свитер. Очень толстый, заведомо теплый. Урбино знобило.
Он не помнил про Оглавление. Когда же он все это составил?!
Страница вывернулась из каретки на главке „Любимые шведские очки“.
Они были круглые, как у Джойса. Он забыл их на столике в поезде как раз вместе с книгой Джойса, которого силился читать и чуть не проспал свою остановку.
Содержание романа оказалось столь обширным, что оглавление не уместилось на одной странице. Уже машинально Урбино потянулся за следующей.
Нелепая страница! Там была всего лишь одна строчка:
Предмет последний. БРИТВА ОТЦА.
Он осторожно бросил взгляд на стопку… Первая страница была уже написана и так и называлась — „Револьвер“. Урбино щелчком, как колоду карт, как ногтем по всем клавишам рояля, прошерстил целиком стопку — все страницы казались заполненными.
И он сразу заглянул в последнюю, и это была „Бритва отца“.
Там тоже была всего одна строчка:
„
Он взглянул на кучу в углу — ее не было. Взглянул в другой угол, где сохранялось то, о чем он постарался забыть, — там все оставалось на месте.
Он давно знал, что все описанное исчезает из жизни точно так, как и из времени.
„Раз это сборище утерянных вещей окончательно исчезло, значит, и роман написан“.
Урбино уже ничему не удивлялся. Да, это так. В последнее время он никогда не видит того, что у него перед глазами. „Где соль?“ — обыщет все, а она у него прямо под носом.
А именно там, где и была, куда он и посмотрел с самого начала, в первый раз.
„Я еще не сумасшедший, — твердо сказал себе Урбино Ваноски. — Раз бритва нашлась, то и роман, выходит, написан. А если роман написан, то бритва дома и лежит. Меня ждет корреспондент. Могу объявить ему об окончании романа. А чтобы убедиться в этом, надо, для начала, проверить, что бритва и впрямь на своем месте!“
И, утрамбовав стопку рукописи, прочно зажав ее под мышкой, он двинул к выходу.
Выхода не было. Они были ровны и гладки, все четыре стены.
Шаря повсюду ошалелым взглядом, он вдруг увидел кнопку. Она была в точь такой, как у него над кроватью, но он был не в силах до нее дотянуться.
Допрыгнуть ему тоже не удалось. Он лишь упал и сильно подвернул ногу, пытаясь ухватить рассыпающуюся рукопись. О, как он это всю жизнь ненавидел, соскользнувшую и рассыпавшуюся рукопись! Каким образом умудрялись перемешаться все ее страницы!.. Он, ползком, собрал эту медузу и кое-как добрался до стола. Голый стол: пишущая машинка, галстук и револьвер, — какая, однако, композиция!
Урбино плюхнул стопку на то место, где она только что лежала.
Ему стало обидно, что он так ничего и не написал. „Формула трещины“ был одним из любимых последних не написанных им рассказов. Вот тот момент, когда приспело! — вдохновился Урбино. Поднял каретку, чтобы крупно отпечатать заглавие, — стопор не сработал, пришлось придерживать клавишу и печатать одним пальцем одной руки
Буква Щ отвалилась. Редкая буква, а как оказывается нужна, когда ее нет! За неупотребимостью… усталость металла… Металл устает, не то что буква.
Изо всех сил припоминал Урбино рассказ. Там всего лишь и произошло, что два человека, назначив друг другу свидание и придя точно в условленное место, прошли, однако, мимо друг друга во времени. В пространстве образовалась трещина, и туда провалился трамвай, в котором ехали в то же самое время отец героя с любовницей.
Трамвай упал в канал и тут же затонул вместе с пассажирами. Только двое и спаслись, поместившись в пузырьке воздуха в уголке трамвая, торчащего над поверхностью воды: любовница сошла с ума, а отцу герой оказался обязан своим рождением. И вот герой задается вопросом: кто же он? О, такой рассказ стоило написать! И вот, Ща…
В самом начертании буквы таился весь смысл. Урбино пропустил букву, чтобы позже вписать от руки. Раздался легкий треск, трещина поползла по стене, как бы прописывая пропавшее Щ, причем началось все с хвостика, которым, по идее, буква заканчивается, но все более размашисто и с нарастающим треском стали разверзаться и три ее параллели.
Урбино испугался и стал прицеливаться из револьвера в кнопку. „Не, не попаду“, — трезво подумал он, опираясь на стул. Спинки не было — табуретка! С нее я дотянусь.
Револьвер или табуретка? — вот выбор! — усмехнулся он веселой улыбкой висельника. И решительно проследовал в свой позорный угол, чтобы положить револьвер на место. Однако, осуществив выбор, он еще постоял в этом углу в задумчивости. Усмехнулся, осторожно, как ребеночка, завернул оружие в галстук и уложил на краденые купюры, вздохнул… и прихватил тетушкину бутылку. Отхлебнул. Неразведенный спирт взорвался в нем, заполнив грудь пламенем, а душу плавно приближающимся блаженством.
Ему хватило теперь сил подволочь табуретку под кнопку и вскарабкаться на нее. Рука протянулась к кнопке — теперь он легко доставал. Но все еще медлил. Обнаружил, что в левой — крепко сжимает бутылку. „Хлебнуть до или после?“ — подумал он, удивляясь ясности такой мысли. „Однако
Ноги будто опустели — табуретку он ощущал больше частью своего тела, чем ноги. Темнеть стало как-то неожиданно, с полу. Оттуда поднимался не то дым, не то туман.
Вот он скрыл табуретку, а вот и ботинки исчезли. Урбино уже не понимал, что у него под ногами и на какой высоте он находится. А если так, то ухватиться уже можно было только за кнопку. А как за нее ухватишься? Ее можно было только нажать: либо это единственный выход, либо никакого.
„Хлебнуть или нажать? Надо сделать это одновременно!“ — это было ослепительное решение.
И так, поднеся ко рту бутылку, как дуло револьвера, он коснулся кнопки и лизнул горлышко. Ожог показался уже приятным, как поцелуй, и
„Это был всего лишь выключатель“, — успел подумать он в тот миг, как нажимал и как тьма охватила его перед тем, как стать всепоглощающим светом.
…И это была музыка. Музыка охватила его, как молчание, как свет, потом, как шум и звон… но язык не слушался его. Он пошевелил его остатком, как обрубком.
— Эври…ка! — как бы вскричал он, бросаясь в объятия молчания и света.
—