Мы пожали друг другу руки, в голове моей все плыло и гуляло — как от ситуации, так и от количества уже принятого коньяка. Только этим объясняю я свой хамски разухабистый вопрос (я сам его услышал с ужасом), адресованный вице-губернатору:
— А что же он у тебя такой бледный?
Адмирал молча зыркнул на меня спокойными глазами, и я понял, что, будь здесь палуба, веревка и мачта, больше я бы никогда и никого не смог бы ни о чем спросить. А покровитель мой, ничуть не удивившись, бодро и незамедлительно сказал:
— Так ведь семнадцать лет в атомной подводной лодке просидел!
Мы направлялись уже в угол, адмирал отошел, не проронив ни единого слова. Нет, успел я подумать, не буду я на всякий случай плавать в ближайшие годы на кораблях Тихоокеанского флота.
Наш получасовой дальнейший разговор был так сумбурен (и коньяк нам снова принесли), что я могу передать лишь впечатление. Оно так меня тогда поразило, что я тихо протрезвел. Со мной распахнуто и дружелюбно говорил человек, типаж которого мне был отменно знаком и памятен по лагерю и ссылке. Он был умен и явно энергичен, имел какое-то высшее образование, замашкой лидера пахло от него за версту, и мог он запросто, вполне по праву чем-нибудь на уровне огромной стройки или большой конторы замечательно руководить. Я видел, слышал, ощущал знакомый мне и ранее по инженерству, а потом по лагерю и ссылке — тип разбитного, приблатненного и многоопытного советского прораба. Из несвязной, скачущей и полупьяной беседы нашей вырисовывались и его проблемы — все они такого же характера и уровня были: тот подвел, а этот падла, там украли, здесь недовезли и обманули, верить никому нельзя и не на кого положиться — все гребут, хватают и копают под себя. Я протрезвел уже и чисто лагерной решил его проверить шуткой:
— Хочешь, — я его спросил, — сейчас я, Боря, хоть я и приезжий иностранец, все твои проблемы одной фразой обрисую?
— Откуда тебе их понять, — он отмахнулся, но мальчишеское любопытство взяло верх. — Давай, попробуй.
А впрочем, нет, не с лагеря, еще со времени, когда я был как раз таким прорабом, знал я эту шутку.
— Вся твоя проблема, милый Боря, — сказал я медленно и плавно, — она в том, что все тебя ебут, а тебе — некого.
— В самую десятку! — с сокрушением обрадовался государственный деятель. — Давай за это выпьем!
И проводил меня на самолет.
Я хорошо его запомнил и спустя два года (или три), впервые увидав и услыхав по телевизору стремительно взлетающего к власти Путина, я вздрогнул от немыслимой похожести их типажа. И даже блестки уголовной фени в устной речи были у них чуть ли не одни и те же. Конечно, Путин явно был гораздо более обтесан и столичен, только ведь у глаз, у мимики, у слов есть излучение, которое никак нельзя подделать (для себя я называю это запахом, поскольку слова точного не знаю, а понятие ауры сложней, чем то, о чем я говорю).
Та же чувствовалась полная пригодность для огромной стройки, для большой конторы, для какого- нибудь крупного конкретного проекта, для мафиозного семейства на худой конец. Но только где же все российские Сперанские, Столыпины и Витте? Именно они сейчас нужны России более всего.
Я знаю, где они.
И именно поэтому я начал с безымянных лагерных могил.
Несчетное количество раз я приставал к самым различным людям, задавая им почти заведомо безответный вопрос: а что они сами думают о творящихся в России переменах? Слушал уклончивые вялые слова, политики такое вежливое посылание на хуй именуют сдержанным оптимизмом. Но все реформы, не унимался я, — они хоть что-то обещают же, не правда ли? В когдатошней России все судебные, земельные и прочие реформы вон ведь какой дали взлет, еле-еле низвели его к нулю большевики.
И на конкретный сей вопрос я получил ответ выдающийся, какой-то явно мудрый человек эту модель придумал, мне ее приятель уже только пересказывал.
— Смотри-ка, — сказал он, — приходит мужчина к женщине и садится пить чай. Это нормально? Безусловно.
А приходит мужчина к женщине, снимает штаны и занимается с ней любовью — это тоже нормально. Но если приходит мужчина к женщине, снимает штаны и садится пить чай — ведь это ненормально! Но это и есть российские реформы.
Карнавал свободы, что течет покуда, слава Богу, по России, порою чисто карнавальные затеи провоцирует, поскольку фраза классика марксизма, что человечество расстается со своим прошлым смеясь, — возможно, лучшая из мыслей этого философа. В Новосибирске замечательная есть газета «Молодая Сибирь» (я уже ее цитировал, сейчас она название сменила, кажется). И как-то я, там будучи, на первой же полосе увидел странный заголовок-сообщение: вчера недалеко от города был убит сын иностранного дипломата. Я кинулся, естественно, читать, и стало мне смешно и хорошо. Чуть опьянев от воздуха свободы, принялись эти ребята из газеты восстанавливать задним числом всяческую историческую справедливость. Для чего задумали постановку-хэппенинг: вчера, к примеру, при большом стечении народа (где-то на полянке за городом) Александр Пушкин застрелил Дантеса. Жалко, что я не был там, — оба актера были превосходны. Остальные темы постановок они мне рассказали в тот же мой приезд — не знаю только, были ли они осуществлены. А темы были замечательные и, конечно же, имели отношение к восстановлению всемирной справедливости: Белка и Стрелка запускают в космос академика Королева. Князь Олег укусывает змею. Немецкие танкисты поят Вячеслава Михайловича коктейлем Молотова. Памятник Ленину гадит на голубей.
Интересно, что такое смеховое, карнавальное (как счастлив был бы Бахтин!) расставание с прошлым свойственно даже тем, кто давным-давно уже покинул лагерь мира и социализма. У меня в Америке живет приятель — он давно уже уехал, программист, а не гуманитарий, и женат на коренной американке — все былое утекло или должно было утечь. Однако заведя себе собаку, он обучил ее какать на прогулке только после того, как он произнесет слово «Маркс». Собака к этому легко привыкла. Как-то раз, придя домой, он не застал жену и вышел в рощицу, где они гуляли с собакой. Он увидел жуткую картину. Его жена забыла ключевое слово, и собака не могла теперь покакать. На глазах у пса стояли слезы, он беспомощно смотрел на хозяйку, которая уже плакала вовсю. И повторяла, ключевое слово отыскать пытаясь:
— Че Гевара, Фидель Кастро, Робеспьер, Троцкий, Ленин, Ленин, Ленин!
Как ни странно, думая об огромной и могучей России, я упрямо вспоминаю двух лягушат из древней притчи — тех, что попали в молоко. Один, отчаявшись, пошел ко дну сразу, а второй бил лапами и сбил из гибельного молока сперва сметану, после масло и благополучно вылез из пучины. Только для этого, сказал мне один циник, у молока должна быть достаточная жирность.
Это нам покажет только время.
Я уже не раз писал и говорил, что чувствую себя в России — дома, и в любом городе спокойно гуляю где угодно и в любое время суток. Но лет пять назад была у меня странная гастроль: в двух городах в один приезд мне стало невообразимо — страшно? — тревожно? — тоскливо до невозможности остаться наподольше? — не найду никак единого определяющего слова. Только из обоих городов я спешно и растерянно уехал. Нет, я концерты отыграл, и все было прекрасно в этом смысле, только оставаться там еще на день я уже не мог. Сначала это все со мной случилось в городе Ухте, и здесь придется мне начать издалека.
Лет пятнадцать тому назад (уже поболее, пожалуй) я наткнулся на судьбу изумительно талантливого человека и написал о нем роман — «Штрихи к портрету». Николай Александрович Бруни был поэтом, музыкантом, художником, одним из первых военных летчиков в Первую мировую, потом священником и авиаконструктором. Был посажен за единственную фразу, в которой и мировоззрение его высвечивалось полностью, и мужество открытое, что уже было редкостью в то время. Второго декабря тридцать четвертого года, услышав утром об убийстве Кирова, он громко сказал в курилке своего авиационного института: «Теперь они свой страх зальют нашей кровью». В лагерь он попал в Ухту, где только-только начинало разворачиваться строительство огромного нефтекомбината. Стал он лагерным художником, и в начале тридцать седьмого года ему было поручено (доверено, скорей) сооружение