памятника Пушкину в поселке для вольнонаемных и надзорсостава. А спустя полтора года он был убит специальной расстрельной командой, ездившей по лагерям. Я обошел тогда множество бывших зэков, собирая по крохам разные истории из жизни тех лет. Это была уже середина восьмидесятых годов, но еще мне попадались старики, боявшиеся до сих пор любых воспоминаний о лагере. Материал для книги я собрал, но с той поры очень хотел увидеть лично этот город и в особенности — памятник Пушкину, ибо на фотографиях он выглядел изумительно. Распахнутый и вольный, поэт сидел, откинув руку по скамье, и я тогда еще писал, что только зэк — голодный, обреченный, в холоде и рабстве мог сотворить такое чудо духа и свободы.
И десять лет спустя, когда меня позвали выступить в Ухте, я согласился с радостью. Меня немедля отвезли в тот захудалый парк, где стояла ныне эта скульптура. В жутком она была состоянии. И уже высилась вокруг нее обшарпанная фанерная будка, как бы предваряющая слом и полное исчезновение. Здесь побывала некая комиссия, постановившая, что эстетической, скульптурной ценности это сооружение не представляет. А что это удивительный и уникальный памятник чудовищной эпохи — просто не пришло в голову этим высоко мыслящим экспертам. Недалеко от сиротливой будки бодро и сохранно стояли молодой Ульянов и бессменный Павлик Морозов. Уж они-то были в полном порядке. А меня снимали для местного телевидения, и я угрюмо и невежливо для гостя заявил, что пока находится в таком состоянии Пушкин, сделанный зэком, ничего хорошего в ухтинской жизни произойти не может. Чуть забегу вперед, чтоб радостью случайной поделиться: года три спустя я получил по почте местную ухтинскую газету. Там сообщалось, что некий местный новый русский дал все-таки деньги на восстановление скульптуры, и уже под многолетним наслоением бетона и еще чего-то обнаруживаются черты замечательного произведения искусства. Дай Бог, подумал я и вспомнил заново тот день.
Меня возили по Ухте, и тихо-тихо, медленно-медленно овладевали мной тоска и страх. Везде были приметы лагеря. Во всей уже как бы начавшей опоминаться жизни города были черты вчерашнего. А на окраине, где были некогда лачуги освободившихся (такой район обычно называется Шанхай — во многих городах я видывал следы этих кошмарных, как бы первобытных поселений), стоял замечательный по лаконичности памятник погибшим здесь. Большой бетонный крест, а в перекрестии — пустой квадрат, забранный массивной камерной решеткой. Тут и повезли меня в то место, на котором я сломался окончательно. Над городом большой покатый холм так высился, что сверху было видно город, и естественно, что там на смотровой как бы площадке стояло чудовищное сооружение: гигантский (метров двадцать) профиль Ленина, сваренный из железной арматуры. Он уже и ржавчиной был тронут, и распадом, сиротливо всюду висели электрические патроны без лампочек или с осколками разбитых, обрывки электропроводки, куски случайного мусора. И это тоже, в сущности, был памятник эпохи, а его кошмарная запущенность никак не трогала меня — для нервной и душевной слабости тут оснований не было, но вдруг оно явилось в виде неожиданном и диком. Мы услышали рычание моторов, и на холм вкатились две машины, увитые свадебными гирляндами цветов. Вышла дивной симпатичности молодая пара, вывалились поддавшие дружки, и я еще сообразить не успел, зачем они здесь, как пару эту стал снимать фотограф на фоне этого обезображенного профиля. И я понял с ужасом, что больше в городе Ухте им негде сняться. И мне стало очень худо.
Я уехал, что-то наскоро соврав, и целый день до самолета неприкаянно бродил по холодному соседнему городу, и ругал себя за дамскую нервозность, одновременно ощущая радость, что сбежал.
А через неделю (в промежутке были два еще каких-то города) я в Красноярске пил водку с двумя давними приятелями давних лет — художниками Тойво Ряннелем и Андреем Поздеевым. С Тойво мы как бы недавно виделись — всего лет двенадцать минуло со дня, когда, на свою выставку приехав в некое сибирское село Бородино, он разыскал меня и, отказавшись от высокого приема сельской властью, завалился в нашу ссыльную избу, и я тот вечер помнил с благодарностью. Андрея я не видел лет на двадцать больше. Оба они были признаны уже давно, со смехом вспоминали о своих бесчисленных врагах, я с наслаждением макал тайменя, лично пойманного Тойво, в густой чесночный соус, и мы очень быстро напились.
А так как все это происходило в мастерской у Тойво, то к Андрею в мастерскую я пошел на следующее утро. Я уже пару раз читал статьи, где называли его сибирским гением, работы он теперь обильно и успешно продавал, а за тот час или два, что я смотрел их, предлагал в подарок каждую, которая мне нравилась особенно. Я отказывался всякий раз, а для себя выбрал потом два холста, которые Андрея чем-то не устраивали и лежали в большой груде, предназначенной на выброс или перекраску. Ты ничуть не изменился, сказал мне Андрей, не осуждая мой упрямый вкус. А в мастерской с нами курил его приятель, наш ровесник, обращавшийся со мной как-то странно — словно он чего-то ожидал от меня, но первым не хотел сказать. Мы вышли вместе. Вы меня так и не узнали? — полуутвердительно спросил он. Простите, Бога ради, ведь мелькают сотни лиц, ответил я. А я когда-то вам выписывал пророческую справку о сотрясении мозга, усмешливо напомнил он. Так ведь тридцать лет прошло, обрадовался я. И вы, Миша, совсем были другой, поверьте. Очень рад вас видеть снова. И давайте поскорее выпьем.
У Андрея в мастерской мы ничего не пили, и поэтому с большим душевным подъемом закупили бутыль водки, по банке пива и кусок вареной колбасы. По дороге в гостиницу мы проходили мимо городского Дома офицеров. На фронтоне его было два плаката. Один гласил: «Жизнь — родине, честь — никому», а на втором было написано также броско: «Обмен валюты — круглосуточно». Мы переглянулись, засмеялись, не обмолвившись ни словом, и как-то сразу ясно стало, как это хорошо, что мы через столько лет встретились.
В моем гостиничном номере стояли в ванной два стакана для полоскания зубов, нам больше ничего не надо было, очень молодыми ощущали мы себя, и так оно и было, разумеется. Миша выглядел небедно, и поэтому вполне было удобно расспросить его, чем он живет и дышит в свои шестьдесят семь или восемь. Врачевание давно оставил, ответил он уклончиво, но медицинская аппаратура кормит до сих пор. И больше ничего не добавил, а меня вдруг стал хвалить за обилие волос на голове (он сам был абсолютно лыс) — я понял, что расспрашивать не стоит. И мы принялись вспоминать общих знакомых того дивного времени. За второй бутылкой я сбегал через полчаса, и тут он меня спросил, сколько я здесь пробуду.
— Знаешь, какие-то охранные суки не пустили меня выступить в вашем Красноярске-26, — сказал я ему с досадой и усмешкой. — И чего боятся, идиоты? И так подло не пустили, знаешь, как бывало с нежелательными учеными в шестидесятые годы: мол, мы что-то с датой напутали, оформили неправильно, теперь надо ждать начальства, а уже будет поздно, поезд ушел, рельсы убрали. А жалко, я хотел там побывать.
— Не жалей, — ответил Миша, — не жалей, там людям быть не надо вообще.
Я вопросительно уставился на него.
— Ты помнишь, — сказал Миша медлительно, — у Паустовского описан где-то сумасшедший геолог, у которого был интересный бред: что злоба каждого столетия не исчезает, а как бы собирается, консервируется в разных пластах в земле? И может вырваться однажды. Помнишь? А под нашим городом такое сделано буквально. И уже полвека копится. Я там работал много лет. По-моему, я там в уме и повредился.
— Что ты болтаешь? — искренне и пылко возмутился я. — Ты совершенно сохранный мужик, я быстро бы увидел, если что с тобой не так. Ну, постарел, так на меня взгляни. Или по пьяни сочиняешь?
— У меня временами депрессия, — спокойно объяснил Миша, — но так накатывает, что я два раза с собой кончал. И ни хера ты в этом всем не понимаешь. Ты, например, знаешь, что сейчас под нами, под гостиницей, где мы сидим? Там полыхает настоящее, доподлинное адское пламя. И оно однажды вырвется наружу.
Тут он что-то, очевидно, уловил в моих глазах, потому что засмеялся и плеснул на дно стаканов по чуть-чуть.
— Об атомных реакторах ты, что ли? — спросил я. — Так я о них читал совсем недавно. Как бы всем о том известно. Там три огромных атомных реактора стоят. Расскажи мне, что тебя свихнуло.
Далее прямую речь моего собеседника я воспроизводить не берусь, ибо пишу не художественное произведение и литературности боюсь, как в детстве — темноты. А все услышанное мной и было как бы литературой, ибо сгущено до некой апокалиптической картины. Наша выпивка была тут только соусом или подливой.