бледностью, а вернее, внезапно проступившей нездоровой желтизной мог бы теперь поспорить с ним самим. Глядя в стол, сцепив судорожно лежащие на столе белые пальцы, сказал негромко и вежливо:
– Прошу вас, сударь, продолжайте, – и шум тут же прекратился. Вновь повисла в комнате тишина, менее снисходительная, менее презрительная, и куда более напряженная.
И Грибоедов продолжил:
– Не говорю сейчас о мерзости или, напротив, о сладости, – он дернул уголком рта. – Скажу лишь – войска, принесшие присягу Вашему Высочеству, искренне присяге этой верят... – он на миг замолчал. Так ли? Да, так, он уверен в этом, сейчас, во всяком случае, уверен. – Убежден, что мятежники не могли, да и не хотели изъяснять свои подлинные планы нижним чинам... да и многим офицерам также. Не думаю даже, что сами они ясно понимают собственные планы. Взбунтовать войска, поднять их, помешать вашему въезду в столицу... – Грибоедов сделал короткую паузу. – Уверен, не в их силах совершить это сейчас, – он слегка выделил слово «сейчас». Впрочем, заметил ли это Константин, сказать с уверенностью Грибоедов не мог. Он собирался было пояснить, что имел в виду, но Константин предостерегающе поднял руку, и Грибоедов замолчал.
– Благодарю всех, господа, – сказал вдруг Великий Князь. – Можете быть свободны. Переход был труден, дальнейший, возможно, будет труднее. Еще раз – благодарю.
Когда офицеры вышли, Цесаревич поворотился к Грибоедову, поднявшемуся при его словах, но несколько замешкавшемуся. Цесаревич некоторое время молча смотрел на него, глаза его были спокойны и холодны, Грибоедову стало зябко.
– Я отпустил и вас, сударь, – медленно произнес Константин. – Но коль уж вы изволили остаться, прошу, – он коротко указал на скамью. – Вам я особенно благодарен. Вы просветили меня. Садитесь же, – повторил он. Грибоедов подошел к скамье, но остался стоять, поскольку Константин встал. Цесаревич смотрел мимо, молчал. Вздохнул, прошелся по комнате. Остановился против Грибоедова. – Что же, – Константин по-прежнему смотрел в сторону, – и генерал Ермолов мыслит так же? – Светлые, чуть навыкате, глаза Великого Князя обратились на Грибоедова.
– Генерал Ермолов не делился со мною мыслями, Ваше Высочество, – это было сказано не весьма любезно, но Грибоедов устал. – Он лишь приказал мне сопровождать его превосходительство генерала Сипягина.
– Да-да... – рассеянно кивнул Константин. – Кавказский царь обходится без советников. Ах, старый лис... Все еще мнит себя львом... – он снова взглянул на Грибоедова, слегка прищурился. – Итак, сударь, вы полагаете, что в Петербурге меня ждут верные войска и верные люди? Хорошо, коли так... Впрочем, – Цесаревич вдруг усмехнулся, – не на это ли надеются бунтовщики? Будь императором, коль мы того хотим! А вот! – Константин скрутил кукиш и ткнул им куда-то, в сторону окна. – Вот вам, голубчики! Не принудите. Войдем в Санкт-Петербург, перевешаю, как собак...
Грибоедов произнес:
– Ваше Высочество, въезд в столицу может иметь последствия самые различные...
«Кровь, – подумал он, – кровь на снежном поле. Не дай, Господи...»
– Вы свободны, – сухо сказал Великий Князь. – Не задерживаю вас более, благодарю.
«Красное и белое».
Грибоедов склонил голову и пошел к выходу. В двери он едва не оглянулся. Ему очень хотелось увидеть лицо Цесаревича, но он пересилил себя, вышел и плотно прикрыл за собою дверь.
6
Ну вот, дорогой брат, наконец-то и мы дождались. У нас нынче с утра выпал снег. Удивительное явление! Знаешь ли, чувство мое к снегу всегда имело мистическую окраску. О, я знаю: снег – замерзшая вода... Ну что за объяснение? Не хочу я такого объяснения, нет у меня интересу к такому объяснению. Разумом понимаю его правоту, но вижу белизну сию, божественную белизну и – не верю. Как!
Это чудо, неслышно, невесомо парящее в воздухе – замерзшая вода? Да полно! А сердце человеческое – всего лишь мускульный мешок, знай себе гоняет по жилам красную жидкость?
А любовь – животное влечение к продолжению рода, выбор самки... Бр-р!
Что-то тянет меня сегодня на странные рассуждения. Бог с ними. Хочу я еще раз вернуться к «Последнему самодержцу и российскому народовластию». Ладно, не нужны мне трактования и прочие мудрствования. От лукавого они, и обойдемся без них. Желаю иметь перед глазами лишь цепь событий, но тут уж, будьте любезны, государи мои – всю цепь. Каждое звено, каждое, заметьте! Чего стоит история, ежели что-то высвечено ярко, что-то слегка, а что-то и вовсе тьмой окутано. Хороша цепочка. И что же та цепочка сможет связать? А Муравьев? Не могу удержаться от еще одной цитаты:
«Великий Князь Николай Павлович, пробыв на престоле менее суток и незаконно, был внезапно убит одним из инсургентов, или, вернее будет сказать, бывшим инсургентом, так как он, человек незаурядный и энергичный, в последние годы отошел от дел Общества. Я знаю его имя, но не хочу здесь называть».
Все? Представь, все. Видимо, автор счел достаточным для понимания самый факт насильственной смерти «последнего самодержца». Может быть, для кого-то и достаточно, но только не для того, кто хотел бы понять всю картину. Недостаточно, скудно для понимания! И что же остается делать нам, грешным? Вновь, в который уже раз обращаться к беллетристике, которая, хоть и расцвечивает все в тона, избранные автором, но, тем не менее, определенную пищу уму сообщает. Знаю, что ты не согласен, но попробуй непредвзято прочесть еще один отрывок из романа молодого нашего беллетриста. Собственно, я уже однажды цитировал его в письме, если помнишь, речь тогда шла об аресте Николая Павловича лейб- гренадерами поручика Панова.
Кстати, коль уж вспомнилось это имя. Я писал, что к нам сюда приходят самые невообразимые слухи. Правда ли, что и Панов, и Кожин, и Сутгоф нехорошо кончили? Сведения об их смерти весьма смутны и противоречивы.
Но я отвлекся. Итак, привожу здесь еще один отрывок из поминавшегося мною романа.
«Ветер, ветер имел цвет, был белым, завертывался в спирали, и спирали эти, огромные и причудливые, живыми драконами неслись над площадью, страшные снежные драконы вились над Дворцовою, и над набережной, и над замерзшею Невою.
Над улицами и домами.
Белый безумный ветер с Севера был неожиданно бесшумным, поглощавшим и пожиравшим звуки. Страшным казалось это призрачное безмолвие, белая мгла и белая тишина, поразившие огромный город, страшным казалось владычество белого ветра в столице великой Империи.
Неслышными были шаги, нереальными были редкие тени, скользившие набережными и бульварами.
Михаил Сергеевич Лунин шел, кутаясь в старую шинель, поглубже надвинув картуз. Он ощущал безумную тишину, принесенную в Петербург ветром, и оттого чувствовал себя совершенно одиноким, да что там – чувствовал!
Был.
Был единственным человеком в большом, внезапно опустевшем городе, единственным человеком среди белых драконов, и драконы вокруг него заворачивали свои длинные колючие хвосты.
Да, он был одинок, идущий под ветром и снегом, высокий, обманчиво-худой человек в серой шинели и сером картузе – казался одиноким.
И лишь тяжесть двух заряженных пистолетов под шинелью спорила с этим, доказывала, что не один он, что есть еще один, тот, к кому направлялся Лунин.
И белые, снежные драконы вились вокруг одного из этих двух, завихривались кольцами, толкали, толкали в спину, чтобы ускорить, убыстрить, связать их воедино поскорее, скорее, ско...
Словно сопротивляясь, словно споря с неизбежностью, с роком, замедлил Лунин шаги. И взъярились драконы, прорвали белое безмолвие, взвыли тясячей голосов: „Иди!.. Иди!.. Не смей останавливаться!..“
Говорил днем Пестель, только что примчавшийся в Петербург (к досаде Северян, аки по воздуху перенесен), только что освобожденный Южанами из-под ареста, говорил – о чем же, Господи, говорил-то? – да слова его, ах!.. и слова его путались сейчас в белом ветре, в белом ледяном дыме, заглушались белым воем... что-то там о тысячах сторонников по бескрайней Руси, и – удивительное дело! – ведь слушал