трезвость вещей. План вещей означает, будучи
Теперь раскрывается более глубокий смысл драмы «Сапфо». Теперь становится ясным, каким образом жизнь и поэзия не только противопоставлены здесь, причем с наивозможной резкостью, но и примирены между собою. Примирение это разрешает противоречие жизни и поэзии, ибо именно Сапфо, — не кто иной, а именно Сапфо, — есть сама величайшая жизнь, не аллегория Поэзии, а именно сама величайшая жизнь, какая доступна на жизненных вершинах, и в том, что Сапфо — величайшая жизнь — истоки ее искусства. Вот как Фаону представляется искусство:
Die Blume soll sie sein aus dieses Lebens Blattern,
Die hoch empor, der reinsten Krafte Kind,
An blaue Luft das Balsamhaupt erhebt,
Den Sternen zu, nach denen sie gebildet. (II, 162).
Искусство должно быть цветком из листьев этой жизни, дитя невинных сил, оно свое благоуханное чело подъемлет в голубой эфир, к звездам, которых оно подобие.
И вот что говорит о себе Сапфо:
Ich bin so arm nicht! Seinem Reichtum Kann gleichen Reichtum ich entgegensetzen,
Der Gegenwart mir dargebotnem Kranz
Die Bluten der Vergangenheit und Zukunft! (II, 117)
Я не бедней его. Его богатству противопоставлю свое, венку, что мне приносит Настоящее, — цвет из Пропитого и Будущего.
Тут нет противоречия, но это взгляд на искусство — один с позиций непосредственной жизни, которая способна только самоутверждать себя, другой — со стороны такой жизненной полноты, которая причастна к историческому потоку, которая содержит в себе не только историческое «теперь», но еще и «вчера» и «завтра». Эта высшая жизнь изливает свою благодать на простую жизнь, а эта простая жизнь стремится подняться к высшей жизни. Бездна моря разделяет эти «жизнь» и «жизнь», но и соединяет их единством стихии. Но там, где пропасть только разделяет, а не соединяет, там уже противоречие не между жизнью и поэзией, а внутри жизни, между самоудовлетворенностью непосредственной самотождественной жизни и творческой напряженностью жизни в ее наивозможном жизненном наполнении. Трагедия Сапфо в жизни — это
Грильпарцер тут отчасти близок и вагнеровской символике любви и моря, смерти и забвения. Любовь и море, смерть и забвение — это, в конце концов, одно и то же. Но у Грильпарцера то начало, которое подчиняет себе и любовь, и море, и забвение и смерть, это
— ее наполненность высшим смыслом. Уже эту жизнь нужно молить теперь о даровании преизбытка. И эта жизнь становится непонятной в чудесности своей полноты. Она непонятна тем, что более чем понятна, как вот
Ich sage dir, wir sind nur Schatten,
Ich, du und jene andern aus der Menge,
Denn bist du gut; du hast es so gelernt,
Und bin ich ehrenhaft; ich sah’s nicht anders,
Sind jene andern Morder, wie sie’s sind:
Schon ihre Vater ware ns, wenn es galt.
Die Welt ist nur ein ewger Widerhall,
Und Korn aus Korn ist ihre ganze Ernte.
Sie aber war die Wahrheit, ob verzerrt,
All, was sie that, ging aus aus ihrem Selbst,
Urplotzlich,unverhofft und ohne Beispiel.
Seit ich sie sah, empfand ich, da? ich lebte,
Und in der Tage trubem Einerlei
War sie allein mir Wesen und Gestalt. (IX, 206)
Я говорю тебе — мы только тени: я, ты и все другие;
ведь если ты добра, — ты так приучена, и если честен я, — другого я не знал; и если те, другие, убивают, так убивали их отцы,
— мир это вечное эхо,
и от зерна рождается зерно.
Она же была истиной, пусть в искажении,
— все, что ни делала она, шло из ее глубин: внезапное, как гром, как беспримерное.
Увидев ее, я почувствовал, что я живу,
— в печальной череде дней
она была мне сущностью и живым обликом.