От двух черно-белых, как на границе, стоек колюче тянутся проволочные нити, виднеется дощатый дом охраны с вышкой и прожектором, ажурные ворота распахнуты, над ними, в неуместно элегантном изгибе, застыли выдавленные из металлического листа буквы: “ARBEIT MAHT FREI”.
— Ничего не замечаете? — вполголоса спрашивает Шиманский. — Присмотритесь.
— Не понимаю.
— Внимательнее... Каждую букву.
Как ни стараюсь, ничего не замечаю.
Удовлетворившись моей “сообразительностью”, он объясняет:
— Лагерь строили первые заключенные. Никто из них не выжил. Казалось, выразить протест против того, что здесь творилось, было невозможно. Но тому, кто делал ворота, кто приваривал буквы, это удалось. Обратите внимание на первое слово. Буква “В”. Видите? Она перевернута! Верхний кружочек, он должен быть меньше нижнего. А здесь — наоборот. Как будто гримаса. Он посылал знак, понимаете?
Эти случайные встречи, реплики, признания, эти не востребованные газетной рутиной впечатления проваливаются в память, как в черную дыру, укрепляя в мысли, что от схем, в которые втискивает меня вторая древнейшая, до истины дальше, чем от Земли до Марса.
Со старшим Марциняком мы проговорили три вечера.
Меня занимал вопрос: как он мог — тогда, в Городке — согласиться, чтобы его квартира стала явкой?
С ним жена...
двое сыновей...
младшему нет еще года...
риск — безумный...
Добровольным ли было согласие?
Спрашивать не стал — даже после того, как вторая “Столичная” иссякла.
Именно от Марциняка Кузнецов и Валентина Довгер поехали убивать Коха.
У них не получилось...
Об этом я допытываюсь не щадя живота:
как собирался Кузнецов?
что делал?
как уходил?
Старик с трудом подбирает слова.
— Он сидел в гостиной. Один.
— И ничего не делал?
— Пистолет разбирал. И собирал. А когда Валентина на коляске подъехала, пошел к двери и оглянулся.
— Что-нибудь сказал?
— Обычно он по-польски со мной, а тут — по-русски. Ну что, говорит, помирать будем с музыкой?
— А вернулся он к вам?