деятельности академика С. С. Аверинцева”, указатель публикаций о его жизни и трудах, хронологический указатель его трудов, занимающий добрую половину книги, и даже перечень его немногочисленных соавторов. Сердцем же издания — сверх необходимого, но тем, без чего нельзя обойтись, — стала статья о Сергее Сергеевиче Ольги Седаковой со строгим подзаголовком “К творческому портрету ученого”. Кабы не заданный типом издания академизм, ее следовало бы назвать “Мудрость Аверинцева”, и она способна оправдать столь обязывающее название.

Фактически это небольшая монография (стр. 6 — 72), задающая, на мой взгляд, норму и планку разговора о духе аверинцевского творчества. То, что значило для моего и следующего поколений явление Сергея Аверинцева на рубеже 60 — 70-х годов и как значительность события все росла, описано здесь с абсолютной точностью, но это, наряду с Седаковой, делали и другие. Хотя, читая у нее о пути С. С., я впервые осознала, что он, с самого начала казавшийся нам, им просвещаемым, всезнайкой, в течение жизни кончал один “учебный курс” за другим. Это ведь на наших глазах он, имея за плечами Плутарха, стал византинистом, а потом гебраистом, а потом и знатоком коптской и сирийской религиозной культуры (жаловался, что не владеет коптским в совершенстве, и все принимали это за кокетство), а потом истолкователем новоевропейской и русской поэзии и философии, а потом и богословом (хотя энергично отвергал такую квалификацию), а еще актуальным публицистом и даже церковным проповедником…

Особенно же нарисованный Седаковой портрет конгениален оригиналу во всем, касающемся умудренного здравомыслия Аверинцева, ни разу не соблазненного ни тем, что у дьявола в правой руке, ни тем, что в левой (знаменитое его изречение о двух руках отца лжи). Он — и это у автора статьи безупречно акцентировано, — не выпуская ни на минуту из памяти опыт репрессивного общества, тут же высвечивает новую репрессивность общества пермиссивного; он неустанно размышляет (не следуя за прежними софиологами) над таинственной восточно-христианской темой Софии Премудрости и одновременно высоко поднимает знамя ясно-разумного западнохристианского аристотелизма; он сочетает придирчивую недоверчивость ответственного филолога с простым сердечным доверием к догматам Церкви.

В труде Седаковой, быть может, впервые уловлена новизна метода мысли Аверинцева (борьба с навязчивыми дихотомиями — “напрасными раздвоениями”; категории “перекрестка” и “встречи”) и метода его речи (собеседование на равных, публичная адресация, перепроверка только что сказанного в ощутимом присутствии слушателя). В концентрированном тексте- портрете множество превосходных проникновений; вот одно из них: “<…> он видел свою современность как карту военных действий”, — неожиданное, но точное понимание его рыцарского духа. И только однажды Седакова меня порядком покоробила — там, где она говорит о “мировоззренческой беллетристике” как “привычной форме русской религиозной мысли”. Соглашусь, Аверинцев не только возродил, но и обновил эту мысль, но сам он о наших общих как-никак учителях — о том же С. Л. Франке хотя бы — так ни за что не отозвался бы; такие слова уместны в устах другого Сергея Сергеевича — Хоружего, который, собственно, не устает твердить именно это.

В самой середине своей высокой апологии Ольга Седакова — вдруг — пишет: “В воздухе эпохи не остается места для его голоса. Его слово обладало силой пробуждать от глухого невежества — не только умственного, но сердечного невежества — советского „нового человека”. Постсоветского „нового человека” в его непринужденном цинизме это слово, как видно, трогает мало. Однако, как мы слышали от Аверинцева не раз, „история не кончается: она уже кончалась множество раз”. И этот конец пройдет”. Мне почему-то кажется, что уже проходит.

 

Наталья Трауберг. Невидимая кошка. М. — СПб., “Летний сад”, 2006, 304 стр.

Выход в свет этой книги — радостный факт, для меня по крайней мере. Наталья Леонидовна немерено много сделала для морального просвещения и мягкой, незанудливой христианизации подсоветского российского интеллигента — в своем основном качестве блистательной переводчицы. И только близко ее знавшие и знающие могут засвидетельствовать, какая она помимо этой, смиренной по определению, роли блистательная рассказчица, собеседница, импровизаторша, шехерезада в жанре small talk и т. п. Конечно, ее эссе и предисловия к переводам любимых писателей мы встречали в книгах и журналах и прежде. Но, собрав все это воедино, разумно и осмысленно расположив, она отпустила на волю собственный голос, собственный интонационный жест. Нечего и говорить, что в них узнаваемы звуки ее русской честертонианы, — и не стоит гадать, внушены они ей самим Честертоном или это ею он одет именно в такую русскоязычную одежду (кто заглядывал в английские оригиналы, скажет, что верно и то, и другое).

“По-видимому, очерки эти располагаются между справкой и проповедью”, — скромно замечает в предисловии автор. “Между” все же оказывается ни тем, ни другим, а “над” тем и другим. Вряд ли пристало назвать проповедью вполне факультативные соображения Н. Л., почему никому никогда не стоит писать мемуары (раздел “Невидимая кошка”), но уроком этики отношения к ближнему счесть эти соображения можно. Вряд ли прелестные письма Владимиру Андреевичу Успенскому и их общие печально- юмористические истории о нынешней переводческой халтуре (раздел “Голос черепахи”: по-английски turtle — и черепаха, и горлица, горе-переводчик, не задумываясь, выбрал первое значение) — вряд ли они что-то изменят в книжных угодьях, но задуматься: батюшки, да что ж это делается?! — заставят. И напомнят, что настоящий переводчик по-евангельски идет “путем зерна”. Вряд ли предисловия к детским книжкам (раздел “Крепче меди”) можно принять за педагогические наставления с уверенными модуляциями в голосе, но сколько там сказано важного о том, как “поставить душу нашим детям”. Вряд ли рассказ об Оскаре Уайльде (самый выразительный литературный портрет в разделе “В конце тысячелетия”) сможет исполнить роль биографической “справки” и тем более функцию сурового назидания, но этот портрет-притча — образец редкого и желанного отношения к человеку (здесь — к писателю с изломанной судьбой), когда четкое различение добра и зла — не помеха милосердию.

Больше половины книги занимает то, что Наталья Трауберг от раза к разу писала о своих любимцах — Пэлеме Грэнвиле Вудхаузе и Гилберте Кийте Честертоне. Вудхаузом она меня так и не заразила, хотя я знаю, как благодарны ей за знакомство с этим кротким юмористом многие уважаемые мною лица. Что касается второго, то Н. Л. еще с начала 60-х годов успешно честертонизировала целый слой “ищущих” людей, и не в последнюю очередь — Сергея Сергеевича Аверинцева. “Апология битвы” и “здравая мера” — неотъемлемые честертоновские свойства, отмеченные в книжке Трауберг, — были ему близки и воодушевляли его (см. об этом у Ольги Седаковой).

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату