этому критерию и нужно читать его “отчетную” книгу.
С. Г. Бочаров. Филологические сюжеты. М., “Языки славянских культур”, 2007, 654 стр. (“Studia philologica”).
По внешним признакам это второй том книги, вышедшей восемь лет назад в том же издательстве, — книгу эту, “Сюжеты русской литературы” (1999), я подробно рецензировала в “Новом мире” (2000, № 7). Своя приятность есть в том, что на новомирских страницах впервые появилось немало из вошедшего теперь в “Филологические сюжеты” (статьи, написанные к 200-летию Пушкина и к 300-летию Петербурга, историософская полемика по поводу Тютчева и кое-что еще). Впрочем, книга построена как самостоятельная композиция, в ней некоторые принципиальные по важности вещи перекочевали из предыдущего тома в новый контекст, более разветвленный, дробный, шире обращенный к ХХ веку (Ходасевич и Георгий Иванов в замечательно свежих поворотах), к собратьям по филологической науке (выделю спор с М. Л. Гаспаровым о Бахтине, философский мемуар о Л. Я. Гинзбург, очерк, посвященный памяти А. П. Чудакова), с присовокуплением летучих откликов и маргиналий. Прежде — единое русло, нынче — собранье пестрых глав, впрочем, заключенных в тематические блоки.
Но русло-то сохранилось, и тут я напомню о своеобразной, в ранге открытия, “компаративистике” наиболее преданного источному слову и вместе с тем наиболее метафизичного из ныне живущих наших филологов. Явственней всего этот подход — в двух обширных размышлениях, написанных, как и не менее двух третей книги, уже “в новом веке” (некая грань — недаром так озаглавил свою последнюю книгу Кушнер). Назову их: “Пустынный сеятель и великий инквизитор” и “„О бессмысленная вечность!” От „Недоноска” к „Идиоту””. Отталкиваясь от поразительных совпадений (не только смысловых, но и словесных, едва ли не буквальных): в первом случае между стихами Пушкина под евангельским эпиграфом — “Свободы сеятель пустынный…” и речами великого инквизитора, созданного Иваном Карамазовым, с Достоевским за спиной; во втором — между жалобами Недоноска в загадочном стихотворении Баратынского и ламентациями двух “выкидышей”, изгоев на жизненном пиру, князя Мышкина и Ипполита, — Бочаров окончательно утверждается в представлении, которое уже определяло строй и суть его книги 1999 года. А именно: Достоевский ведь наверняка не имел в виду пушкинского стихотворения, когда писал “Братьев Карамазовых”, а строку Баратынского (вынесенную Бочаровым в заглавие статьи) вообще не мог знать как еще не пропущенную цензурой в пору создания “Идиота”, — тем не менее имеет место “невозможное, невольное цитирование”. “Это действие в литературе внутренней силы, еще загадочной для теории творчества <…> нечто вроде сверхпамяти”, “генетической литературной памяти”, сближаемой исследователем с платоновским анамнезисом. Напомню, что Бахтин не заходил так далеко, трактуя только о “памяти жанра”, впрочем, и у него Бочаров нашел слова о “культурно-исторической „телепатии” без всякого уследимого реального контакта”, а у В. Н. Топорова — о “резонантном” поле культуры. Это ощущение единого метаорганизма культуры, национальной, как и общеевропейской, ее кровеносной системы, которая через десятилетия, а то и века переносит некие “логосы” и “гештальты” от одного творческого сознания к другому, — по философской сути противоположно как “позитивной” компаративистике, так и модным операциям с “интертекстуальностью”.
Это философски сублимированное прочтение совершается, однако, не “сверху вниз”, а снизу вверх, от текстового источника, от малейшего его словесного изгиба (“красавица мира” у Гоголя и “Пир” Платона), даже от пунктуационного штриха (неприметные запятая и тире между катренами “Города пышного…” как первотолчок к уяснению пушкинского “петербургского текста”). Вот удивительное качество разысканий Бочарова, превращающее их для меня в интеллектуально-художественное приключение.
А постоянный навык избегать окончательных выводов, оставляя все двери открытыми, провоцирует желание нечто за него и досказать. Был бы простор, я бы, кажется, нашла, что возразить и Романо Гвардини, и Аверинцеву, недовольным “неаутентичным”, так сказать, Христом из Ивановой поэмы и отдающим должное аргументам инквизитора. Бочаров не присоединяется к ним, но их и не оспаривает. В знакомой своей манере.
Тыняновский сборник. Выпуск 12. Десятые — Одиннадцатые — Двенадцатые Тыняновские чтения. Исследования. Материалы. [Редактор Е. А. Тоддес]. М., “Водолей Publishers”, 2006, 584 стр.
Новые “Чтения”, очередное чудом здравствующее детище М. О. Чудаковой и ее команды, посвящены памяти филолога и писателя Александра Павловича Чудакова, скоропостижно скончавшегося осенью 2005 года. Как всегда, в оглавлении обнаружим имена филологических гвардейцев — в их числе А. Немзера, Б. Гаспарова, Ю. Цивьяна, И. Сермана, Ю. Щеглова — с привлекательным разнообразием тем и подходов. Но я сейчас взялась за этот волюм ради раздела “In memoriam”, где опубликован дневник последнего года, который Александр Павлович вел с 1 января по 31 августа 2005-го и к которому примыкают фрагменты из семейного, но фактически поддерживавшегося усердием А. П. “Дневника дачной жизни” за тот же год. Неотделимы для меня от этой публикации и тезисы М. О. Чудаковой “О советском языке и словаре советизмов”, опубликованные чуть выше. Неотделимы не только потому, что замысел такого словаря был горячо поддержан А. П., но и в силу того исключительного места, какое образ и деятельность жены занимают в восхищенных записях Чудакова: “<…> женщина, которой, как кавалеру де Бюсси, незнакомо чувство страха” — вот только одна фраза на выбор.
(Жаль, что в мемориальный блок не вошел очерк С. Г. Бочарова “Синяя птица Александра Чудакова”, попавший в “Филологические сюжеты”; но отклик А. Кушнера на эту чудовищную смерть, помеченный 10-м октября, передает то, что чувствовали, смею сказать, “все мы”: “…Где друг мой, ум его и стать? / Что я мелю? Его научный метод, / Не метод, нет, улыбка и статьи / О Чехове? О Господи, другое / Хотел сказать я в страшном забытьи…”)
Так вот, два слова о тезисах М. О. Это тончайшая социолингвистическая работа о судьбе в советской России официальной публичной речи, когда она, с одной стороны, вытесняла интеллигентную речь гонимых и истребляемых образованных слоев, а с другой — через ликбез и агитпроп внушала народной массе, что яркая и живая крестьянская речь безграмотна, грамотны же и предназначены к усвоению словесные клише партийно-аппаратного волапюка. И о десятилетиях падения официальной речи, когда от нее стали дистанцироваться и в литературе, и “на кухнях” путем иронической перекодировки и другими доступными средствами. Автор пионерского исследования о Зощенко здесь во всеоружии и намерен осуществить начатое этими тезисами дело.