И сегодня он ввернул как-то мне на ухо: “Вот, говорят о „попутничестве”, о „союзничестве”, а мне „сумно” — ничего не понимаю. Как быть „союзником”?”
Лидин, лощеный, гладкий “европеец”, также выступает мало, слушает речи, поддакивает, плохо понимая, что от него требуют. Он думает: “Перемелется, мука будет”. Но иногда в глазах его сквозит испуг: ведь речь идет о корне: “меняй мировоззрение”.
Сейфуллина уродлива, ужасна, пахнет водкой. Ужасна судьба: она ощущает свое безобразие: природа наградила ее тонкой душевной организацией, жаждой жизни, славы, творчества — и дала внешность Квазимодо. Она
коротка, — ростом с десятилетнего ребенка, толста, ее лицо кругло, тупой утиный нос, широкие щеки, широкий рот, большие черные, умные и прекрасные глаза, — в общем, курноса, коротка, черна, широколица — и страдает от своего уродства очень. Начала писать — быстрая, стремительная слава, ее книги расходились тысячными тиражами, статьи сыпали одна другой
хвалебней, ее вещи изучались в школах, она провозглашена была советским Толстым. Затем — стремительное падение: несколько плохих вещей — и долгое молчание. В перерывах новые вещи — слабые художественно, не производят впечатления. Она начинает пить, делается алкоголичкой, напивалась безобразно, кляла судьбу, и себя, и литературу. Лечилась от запоев, временами бросала водку — и вновь начинала. Разуверилась в своем таланте, в
пьяном виде цинично намекала на то, чего ей не хватает, чтобы быть “мужчиной” в творчестве. Сейчас хочет переехать на житье в Москву, очевидно, переменить место. Но как будто пьет, по крайней мере, пила на банкете, да и сегодня от нее разит водкой. И жалкая, и умная, и талантливая, и бездарная. Чего-то ей действительно не хватает. Она, конечно, была переоценена.
В этом — причина несчастья. Трагедия от незаслуженной славы.
18/V, 31. Вчера на пленуме ВССП — доклад Динамова8 о “Литературной газете”. Доклад — тягучий, наперед подтверждающий обвинения, которые могут быть ему брошены: газета и плоха, и не литературна, делала не то, что надо, но “линия ее правильна”. Затем началась “критика”: один за другим выходили писатели и “крыли” и “Литературную газету”, и Динамова. Доходили до крайностей, до резкостей: слишком много накопилось против газеты. Взял слово и я. Хотя я заставлял себя не касаться лично Динамова и подчеркнуть лишь существенную сторону дела — он остервенел от обиды. В своем заключительном слове, не ответив ни на одно критическое замечание, он бросил мне обвинение: вы-де пришли сюда проповедовать классовый мир. Обвинение подлое и гнусное, так как именно я в своей речи подчеркнул, что “Литературная газета” не может пользоваться “всеобщей” любовью, так как литературная среда разношерстна, социально разнородна, а “Литературная газета” обязана в критике проводить линию нашей партии, то есть классово враждебную им линию. Говорил я и о том, что за литературными взглядами, формулами, убеждениями — стоят классовые интересы. Он так “поддел” меня: у вас-де классовые интересы “позади”, а у нас они впереди. Идиот, который не читал, вероятно, Маркса и Ленина, он не знает или не хочет понять, что я говорил о том же, о чем писал Маркс в “18 брюмера”: за иллюзиями, чувствами, мировоззрениями партий и фракций стоят материальные, классовые интересы. Беспредельная подлость приема заключается именно в том, чтобы в отместку оклеветать, оболгать, “пришить” уклон,
вычитать то, что не было сказано. А. Виноградов9, сегодня встретив меня,
сообщил: “Против вас завтра будет в статье „Вечерки” выпад. Она поддерживает Динамова”. Вот для “Вечерки” Динамов и бросил в меня камнем.
Выступление Городецкого против “Литературной газеты” было хамски грубо, хотя по существу его обвинения были недалеки от истины. Он обвинил редакцию “Литературной газеты” в подхалимстве по отношению к одним, в хамском отношении к другим, в заезжательском <вероятно, “заушательском”> — к третьим. Но так как говорил Городецкий, человек с монархическим прошлым10, дрянь и бездарность, махровый приспособленец, — то внешнего сочувствия он не получил. Напротив: многие из членов ВССП, которые не прочь покритиковать “Литературную газету”, но так, чтобы не рассердился Динамов, — стали роптать против Городецкого, чтобы подчеркнуть свою лояльность. Особенно старался Абрам
Эфрос: он с укоризной и негодованием глядел на Городецкого и громким шепотом, чтобы окружающие слышали, высказывал ему свое неодобрение.
Артем Веселый, при Соловьеве, сказал мне, что, по требованию Соловьева, из моего предисловия к книге Артема надо выбросить строки, где я говорю, что отношение Артема к мужикам правильней, чем отношение Горького. Соловьев смутился и стал выговаривать Артему: он-де может что угодно приказывать
сотрудникам ГИХЛа, но передавать этого не следует. Когда я заметил, что я
выбрасывать ничего не могу из того, что было написано несколько лет назад и несколько раз переиздавалось, он, чтобы склонить меня к этому, сообщил: “Знаете, мы получили даже нагоняй за то, что из собрания стихотворений
Маяковского не выбросили его „Письма Горькому””11.
Лавренев рассказывает: вчера к часу ночи зашел в подвал Дома Герцена Пастернак. Слегка был выпивши. Выпил еще несколько рюмок. Охмелел. Стал читать стихи. Какая-то компания сидела рядом за столиком. Из этой компании кто-то сказал: “Нельзя ли без стихов?” Пастернак рассвирепел, подскочил к ним и, сказав: “Если вы пришли сюда, то сидите и молчите” — опрокинул их стол со всеми закусками, вином и посудой. Те вскочили и бросились его бить. Подоспевшие писатели вырвали Пастернака, но все же ему успели раскровенить лицо. Картинка, напоминающая есенинские сцены в том же подвале. Проклятая дыра.