И действительно, уже наступил сентябрь, и я, очевидно, хорошо лежал там, внутри, в ожидании всего на свете.
11. Тренос
Пока мы живы — смерти нет, утверждает добряк Эпикур. А как только она приходит — уже нет нас. Мы разминулись со смертью, можно было бы продолжить его шутку. Мы ускользаем у нее из-под носа. Которого, кстати, у нее нет.
Но есть одно очень важное «но». Оно не позволяет нам в полной мере насладиться остроумным открытием старого жизнелюба. «Но» заключается в том, что мы здесь не одни и смерть приходит не к нам, а к тем, кто рядом с нами.
Мой отец и после смерти остался самим собой — таким же ненавязчивым, неприхотливым и скромным, не любящим напоминать о себе, тревожить, доставлять кому-то хлопоты или о чем-то просить.
Он ни разу не появился ночью, не высветился на пороге или в окне бледным лучом, как это обычно делают другие мертвецы, особенно в первые три или девять дней, когда больно рвутся связи с недавними близкими и хочется побыть с ними в тех самых комнатах, рядом с теми же предметами (пачка «Примы», очки, настольная лампа, две колоды карт). Даже голоса не подал — ни в полночь, ни перед рассветом. Не намекнул ни на одну тайну, не оставил незакрытой ни одну дверь, не позвал за собой на вал у эльсинорского замка.
(Другое дело — дед. Потеряв за неполный год дочь и мужа, бабушка охладела к Богу и превратилась в
А мой отец лишь иногда появлялся в моих снах — я видел его с расстояния, в связи с каким-то посторонним сюжетом — он вел себя так же ненавязчиво, отвернулся и куда-то пошел, едва заметно помахав рукой: мол, не хочу мешать, живите дальше. Я узнаю эту его черту, я хорошо ее знаю.
В детстве я был, кажется, слишком к нему привязан — это был великий рассказчик (истории были одни и те же и по прошествии лет стали повторяться), автор тысячи ненаписанных новелл, герой из леса (по профессии он был лесником, из чего почти автоматически вытекали его редкое присутствие дома и стойкое пристрастие к алкоголю). В его историях были и спасенные звери, и ночная зимняя погоня стаи волков, а еще — стрельба, скачки на лошадях, костры. (Помню, помню, черт побери, утраченный впоследствии кураж его рассказа, умелые интонации, выпуклость деталей, точно выдержанные паузы и виртуозные убыстрения речи — завороженная аудитория напряженно вслушивалась, а женщины прямо пожирали его глазами, столько эротики было в его повествовании.) Он вырос — в тридцатые — на американских вестернах, его память и в семидесятых была переполнена отзвуками далекой Америки (Аризона Джек, Аляска Джим, Алабама Джо и Буффало Билл).
Не вспомню уже, сколько часов простоял я у окна все той же веранды, высматривая, не появится ли он из-за угла. В этом состоял главный смысл моего пребывания на свете: дождаться его появления, узнаваемого, к примеру, взмаха руки, что первой появлялась из-за угла, или этой его походки траппера из вестерна. Иногда его приводили незнакомые люди, он валился одетым на кровать, я снимал с него обувь. Это было моим проклятием: запах водки и табака, ремней, формы, это бессмысленное бормотание (Аризона Джек, сынок, Аризона Джек, Аризона Джек и Ситинг Буль, сынок, и три выстрела по браконьерам). Я не выдержал бы на этом свете и минуты, если бы его вдруг не стало.
Мы с ним были в сговоре. Я никогда и никому не рассказывал о том, сколько он выпил, если, случалось, был свидетелем и соучастником его продолжавшихся весь день странствий. За это почти в каждом кафе или рюмочной он покупал мне стакан сухого вина, всегда одного и того же — ркацители. Я не отказывался, хотя и без этого никогда бы его не продал. По дороге я пьянел, трезвел и снова пьянел, старые добрые буфетчицы меня узнавали, отцовские друзья (их в те дни насчитывалось сто тысяч) почтительно здоровались со мной за руку, отец тем временем все глубже погружался в свои истории, некоторые я слушал уже в десятый раз, мы возвращались домой под покровом ночной темноты и, никому больше не нужные, кроме себя самих, еще долго сидели на веранде, окутанные сигаретным дымом и все менее осмысленными словесными узорами (карабин заряжен, кровь на снегу, три километра под гору, а у