он не сможет больше подняться с койки. Но на следующую ночь он снова повис у окна.

И еще пять ночей продолжал он с неимоверной болью в руках и во всем теле подтягиваться к окну. Один за другим поддавались железные прутья лихорадочным движениям его дрожащих рук, и вот, наконец, работа подошла к концу. Оставался последний прут и кандалы.

Пришедшим в этот день надзирателю и раздатчику Ершов заявил, что в среду объявляет голодовку в знак протеста против плохой пищи. Это должно было означать, что Ершов закончил подготовку к побегу.

На следующий день, прежде чем налить в чашку жидкой бурды, раздатчик опустил на дно что-то на миг блеснувшее в его руках. Когда он скрылся за дверью, Ершов вынул из чашки небольшую ампулу. В ней оказалось зернышко алмаза, кусочек клея и небольшая записка.

«Бежать во второй половине ночи, со вторника на среду, — ; сообщалось в записке, — следите за связным пунктом. Когда синий свет фонаря сменится красным — бегите. Справа от окна — водосточная труба. Спустившись на землю, идите под стеной, влево мимо окон, пятое окно будет открыто. Спускайтесь осторожно, там полуподвал, высота семь аршин. Пересекайте помещение прямо от окна. Небольшая лестница выведет в коридор. Там вас будут ожидать».

Во вторник, после вечерней проверки, Ершов снова принялся за работу. Вот уже сняты кандалы. Одеяла и наволочка тюфяка превращены в жгут. На нем он спустится до первого этажа, а там, если не удастся перебраться на водосточную трубу, можно будет спрыгнуть. Еще через несколько минут вырезано и при помощи клея вынуто стекло. Наконец узник на подоконнике. Безудержно стучит сердце.

Но на связном пункте темно. На небе ни одной звезды. Ершов слышит, как внизу кто-то идет. В голову лезут всевозможные сомнения. «Не ошибка ли? Нет, — решительно отгоняет он эту бросающую в жар мысль, — в записке сказано ясно, со вторника на среду. В чем же дело? Провал?» Но кругом так тихо. Ершов прислушивается. Снова слышатся шаги человека. Его не видно, но Захар Михайлович ясно представляет идущего внизу часового с винтовкой на плече. «Сколько же ему требуется времени, чтобы обойти вокруг тюрьмы? — спрашивает себя Ершов. — Наверное, не больше трех-четырех минут. Значит, он должен спуститься на землю и скрыться в окно за две минуты. А сигнала все еще нет». Ершов смотрит на звезды. Время давно перевалило за полночь. Скоро начнется рассвет. Его начинает знобить. Вздрагивая, он устало закрывает глаза. Озноб усиливается, а по щекам одна за другой ползут горячие капельки. Неужели все, что было сделано, окажется напрасным и ему не миновать каторги? А ведь всего несколько часов назад он был уверен, что скоро вновь возьмется за революционную работу. Тяжело вздыхая, узник открывает глаза и переводит взгляд на маленький домик.

Мгновенная радость охватывает его. Теперь он ясно видит синий огонек. Он мигает, немного качается, но виден так ясно, так хорошо, что, кажется, стоит только протянуть руку и коснешься его. Опять возбужденно стучит сердце. От радостного чувства хочется кричать и смеяться.

Слева — там, где должны быть тюремные ворота, слышится громкий разговор. Кто-то ругает лошадь. Стучат колеса. Потом все стихает. Проходит около часа. На востоке появляется белая полоса. Солнцу нет дела до людских радостей и разочарований. Ему совершенно безразлично, что синий огонек, к которому прикован сейчас взор Ершова, все еще не сменился красным. Оно непоколебимо движется по однажды установленному пути и вот уже готово залить вселенную своим сиянием, таким ненужным сейчас, таким смертоносным для узника…

Оторвавшись от белой полоски, Ершов снова смотрит туда, где только что горел огонек. Но его уже нет. Проходит минута, другая. Что это? Поднялось и, остановившись, закачалось небольшое красное пятнышко. Вот оно, близкое освобождение. Как оно манит. Как притягивает к себе. Ершов привязывает к койке жгут и прислушивается. Вот из-за угла вышел часовой. Вот он проходит под окном. На этот раз шаги слышатся бесконечно долго. Наконец они стихают. Легко перевалившись через подоконник, Ершов осторожно спускается, затем, слегка раскачавшись, без труда перебирается на водосточную трубу.

Вот и окна. Одно, второе, третье, четвертое… Пятое действительно приоткрытое. Ухватившись за низ рамы, Ершов спускается в подвал. Нащупав в темноте лестницу, поднимается наверх и сразу же натыкается на людей. Их двое, и они, как видно, его ждали. Один быстро подошел к Ершову, взял его за руку и, не говоря ни слова, повел за собой. Недалеко оказались три лошади с бочками. Подойдя к средней, ассенизатор отбросил крышку, чуть слышно прошептал:

— Чистая. Вода тоже свежая. Не бойся, лезь.

Крышка закрылась, Ершов услышал, как бочку чем-то сверху облили, потом поехали.

— Фу! Черт, дышать нечем, — послышался сиплый голос в то время, когда они, по-видимому, проезжали ворота. — Давай поскорей.

— Что же делать, у нас служба такая, — ответил кто-то из ассенизаторов. — Остановить, что ли? Смотреть, поди, будешь?

— Ежжай! Ежжай, ну тебя к чертовой матери.

Ершов сидел в бочке по пояс в воде. Колыхаясь, она окачивала его до головы. Было холодно. Но это продолжалось недолго. Через несколько минут повозка съехала с дороги, покатилась по мягкому грунту и вскоре остановилась.

Один за другим жали в темноте руку Ершова Шапочкин, Маркин, Нестер. Его провели в домик с маленьким палисадником, переодели, а через час, когда из-за леса выкатилось солнце, и в тюрьме поднялся переполох, Ершов вместе с Шапочкиным уже пробирались сосновым бором; все дальше и дальше от мечущихся по городу жандармов и полицейских сыщиков.

Прибывшему в тюрьму начальству показывали найденную около тюремной стены веревочную лестницу, нарочно подброшенную туда Нестером, чтобы сбить с толку тюремщиков. Жандармы допрашивали ассенизаторов, но те делали удивленные лица, качали головами и сердито заявляли, что у них есть свое дело и им некогда работать за тюремных бездельников.

Кончилась городская жизнь и у Марьи. Нога у Алеши совсем зажила, делать в городе теперь было нечего. Распрощавшись с семьей Кузьмы Прохоровича и вновь приобретенными друзьями, мать с сыном осенним утром зашагали домой.

Через сутки, когда до дома оставалось тридцать верст, резко изменилась погода. С севера подул холодный ветер, небо покрылось серыми неприветливыми тучами. По земле запрыгали сухие листья осины. Кувыркаясь, покатился курай, глухо по-осеннему зашумел лес.

Мать подняла Алешу на рассвете; тревожно поглядывая в окно, сказала:

— На улице, Алеша, холодно. Но нам все равно задерживаться нельзя. Сегодня во что бы то ни стало надо дойти до дома.

Алеше очень не хотелось выходить на холод, но он ничего не сказал, взял свой узелок и, опираясь на березовую палочку, первым пошел во двор.

Он был еще в таком возрасте, когда дети бедняков обыкновенно ходили разутыми и раздетыми. Натянутые на Алешу две рубахи, две пары штанов и подаренный Володей не по голове большой картуз тепла не сохраняли. Мать была одета не лучше.

Пока шли селом, было еще терпимо, но в поле, где вольно гулял ветер, у Алеши громко застучали зубы. Хорошо еще, что ветер дул в спину, а не в лицо.

Подгоняемые холодными порывами ветра, они постепенно ускоряли шаг, потом побежали. Впереди Алеша, за ним мать. Она старалась защитить сына от ветра своим телом.

Начала падать снежная крупа, она резала босые ноги, секла лицо. Все тело мальчика закоченело. Слезы катились из глаз.

— Вот дойдем, сынок, до Калиновки, там остановимся, пообедаем и отогреемся, — успокаивала мать.

— А до Калиновки, мама, еще далеко? — продолжая плакать, спрашивал Алеша.

— Нет, сынок, недалеко. Скоро дойдем, — стараясь улыбнуться, торопливо отвечала Марья.

Но мальчику пришлось еще не раз спрашивать, далеко ли до Калиновки.

Когда добрались, наконец, до Калиновки, где жил дальний родственник, Алеша ни за что не хотел выходить больше на улицу и на все уговоры матери тоскливо твердил:

— Не хочу! Не пойду! Иди ты сама, а я останусь здесь!

— Да с кем же ты здесь жить будешь? — спрашивала мать.

— Здесь тепло. Буду жить один.

Вы читаете Чужаки
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату