— Ну, а кто тебя кормить будет?
— Меня кормить не надо, я сам буду есть. Здесь тепло, — как мог, защищался Алеша.
После долгих и бесполезных уговоров мать решила вытащить его на улицу силой.
Алеша заплакал, схватил хозяина за рубаху.
— Дяденька! Дяденька, там холодно, я у вас поживу, — вздрагивая всем телом, просил Алеша.
— Обожди, Маша. Парню в самом деле холодно, — не вытерпел хозяин.
— Конечно, холодно, — с робкой надеждой на помощь родственника ответила Марья. — Но что же делать? Надо же как-то добираться до дома.
Хозяин постоял посреди избы, почесал бороду, нерешительно кашлянул и еще более нерешительно ответил:
— Обмундировать бы надо парня, вот что!
— Надо бы, да нечем. Может быть, вы, дядя Митрий, чем поможете, мы бы вернули, — еще более робко попросила Марья.
— Вот я и кумекаю, как это можно сделать. Жалко парня-то, маленький еще, замерзнет. А мне охота на свадьбе погулять.
Посоветовавшись с женой, он полез на чердак.
Через полчаса на ногах у Алеши были опорки от старых валенок, а сам он был обернут в истрепанный армяк. Алеша бодро- вышел на улицу и, неуклюже двигая большими опорками, смело зашагал вперед.
Теперь от холода больше страдала мать. Лицо, руки и ноги ее посинели и опухли. Вздрагивая, Марья стучала зубами и незаметно для Алеши то и дело смахивала с глаз слезы.
Она простудилась и целый месяц болела воспалением легких.
Когда Марья стала поправляться, она с большой охотой рассказала своей свекрови о городской жизни, о тюрьме и ее обитателях, о семье Луганских.
— Это такие люди, такие люди, — с восторгом говорила Марья, — каких у нас с огнем не сыщешь.
— А дядя Федор плохой, — отозвался с печи Алеша. — Дядя Володя хороший, а он плохой.
— Чем же он плохой? — спросила бабушка.
— Дедушка Кузьма говорил мне, что дядя Федор меньшевик, за буржуев, а дядя Володя за нас, — высунув из-за трубы голову, ответил Алеша.
— Ну ладно, сиди там, — махнула рукой Марья, — не пригоже тебе в такие дела соваться, нос еще не дорос, — и обращаясь к свекрови, продолжала. — Не по-нашенски живут, бедному человеку готовы последнюю рубашку отдать, добрые такие все, приветливые. Другие небось нашего брата посторонились бы, погнушались. Недоумки, дескать, и все такое, а они насупротив, обо всем любопытствуют, все разузнают, как да что, и советы тут же дают, зависти у них али скрытности как будто и не бывало вовсе. Обман да мошенничество больше всего не любят, богачей и буржуев кровососами считают. Особенно тюремные. Послушала бы ты, как они царя и господ да попов клянут.
Старуха не вытерпела, укоризненно покачала головой, вздохнула.
— Грех, Маша, царя-то ругать, — сказала она, растягивая каждое слово, — ой, грех. Он помазанник божий. Мы его любить должны, а попы — его верные слуги, наши наставители. Сроду так было, так и останется.
По исхудавшему лицу Марьи пробежала тень. Она рывком сдвинула с груди старый мужнин зипун, как будто бы он больно давил ее и, повернув голову в сторону Елены, с сердцем сказала:
— Любить, говоришь, его надо? Любить, а за что? Над этим ты подумала? Люби, пожалуй, хоть до седьмого пота, а толку что, он-то нас больно любит… Не мы ли живем по его царской милости, как проклятые. Ни дня, ни ночи покоя не знаем, спина от натуги ломится, невмоготу уж, а все нищие. Детишки вот, и те как оборвыши голы-голешеньки, сухой кусок гложат, водичкой прихлебывают, родители, видишь ли, у них недоумки и лентяи, детей своих прокормить не могут. Зато слуги верные день ото дня, как свиньи, жиреют, на дармовщине да на грабеже веки-вечные околачиваются, как пауки сосут нас, и все это по его царской милости делается.
Слушая Марью, старуха, как угорелая, металась по избе, то и дело крестилась, приглушенно стонала. Ей казалось, что в семью пришла непоправимая беда. Наконец она остановилась посреди избы и взволнованно заговорила:
— Полно! Полно, Маша, бога гневить. Зачем ты сама на свою голову беду кличешь. Вот помяни мое слово, не простит он тебе хулу-то эту. Одумайся, пока не поздно. Ты ведь не только себя, но и семью всю погубишь. — Старуха несколько раз перекрестилась, прошептала «Отче наш» и со слезами продолжала. — Не пойму, не пойму, что с тобой, Маша, случилось. После города ты совсем другой стала. Так, не ровен час, и рехнуться можно. — И помолчав, продолжала: Вижу, тяжко тебе. Сходи-ка к батюшке на исповедь, покайся, вот она и полегчает.
На этом разговор прекратился. Марья молча прислушивалась, как, всхлипывая, вздыхала старуха, как лежащий на печи Алеша кому-то вслух доказывал, что Федор Луганский плохой, а Володя хороший, потом спокойно сказала:
— Нет, мать. К попу ты сейчас меня и пряником не заманишь. Вовсе ни к чему мне это. Верила им сослепу, пока добрые люди глаза не открыли, теперь хватит. А говоришь ты правду, отпираться не стану. Теперь я совсем другой стала.
Глава шестая
Наступил июнь. В рощах мелкого березняка и на лесных полянах начала созревать душистая клубника.
Договорившись с вечера, четверо ребят чуть свет собрались идти к поповским заимкам. Там, по рассказам людей, росло особенно много клубники.
Провожая детей в лес, матери решили, что старшим будет Миша Маихин.
Приняв старшинство, Миша одернул для солидности длинную рубаху, деловито махнул рукой и круто повернул в переулок. Хотя пареньку недавно исполнилось двенадцать лет, ростом он был не по годам высок и строен. Из-под беспорядочно свисавших непослушных волос смело глядели голубые озорные глаза. Он очень долго ходил в длинной рубахе, за что злые языки прозвали его «бесштанный».
Впереди, рядом с Мишей, шел Федя Зуев. Тоненький, как стебелек, Федя шел смешным подпрыгивающим шагом, легко и часто переставляя ноги. Он, не переставая, шутил, смеялся, пел песни.
За умение ловко и быстро бегать, за предприимчивость и острый язык, а больше всего за неугомонное веселье его прозвали «вертопрах», хотя бойкость и веселье уживались в нем с рассудительностью и верностью своему слову.
Осенью Федю собирались отдавать в школу, построенную в селе только в прошлом году. Он показывал ребятам диковинные вещи: грифельную доску, на которой можно писать сколько угодно (написал, стер, опять написал), карандаш и книжку с картинками. Многие мальчишки этих вещей никогда не видели, а для Алеши грифельная доска не была новостью. Он ее видел в городе.
Немного позади, рядом с Алешей идет Сеня Шувалов. Ему, как и Алеше, только что исполнилось восемь лет. Он единственный, у кого на ногах чувяки. Сшил отец-овчинник. В дом к ним не каждый отважится зайти: киснущие овчины распространяют тяжелый запах. От мальчика тоже нехорошо пахнет. Не переносящий этого запаха, Федя всякий раз, как Сеня приблизится, заставляет его встать под ветер или отодвинуться. Сеня — большой любитель поболтать. У него и прозвище «трепло». Алешу от этого слова коробит, но Сеня не обижается, а делает вид, что прозвищем доволен. Они рядом живут, и хотя они однолетки, Сеня почему-то считает Алешу маленьким и всегда разговаривает с ним снисходительно.
Сразу за селом остановка. Подолом рубахи Миша сметает сор с высунувшейся из земли большой глыбы белого мрамора. Около камня то и дело шмыгают зеленые ящерицы, но ребятам сейчас не до них. Назначена проверка.