четыре боевых вылета в день, понтонные переправы врага, разорвать которые по причине их высокой подвижности, было практически невозможно. А уж от зениток нам доставалось. В одном из боевых вылетов я видел, как зенитный снаряд противника попал прямо в «Чайку» летчика второго истребительно- авиационного полка младшего лейтенанта Валентина Парижева, родом из Ленинграда. Валентина я хорошо знал — некоторое время жили в одной квартире в Василькове. И вот теперь он в самолете, объятом пламенем, исчез в водах Днепра.
Немцам наши бомбежки все же надоели, и они стали днем притапливать свои понтоны, а с наступлением темноты, подкачивая их компрессорами, снова поднимать над водной гладью и спокойно переправлять войска. И мы вынуждены были наугад бомбить предполагаемые затопленные переправы. Толку с таких бомбежек, разумеется, было немного. Даже в случае самых удачных попаданий, когда нам удавалось разрывать понтоны, немцы через несколько часов соединяли их снова.
В конце августа 1941 года противник усилил нажим по всему полукольцу Киевской обороны. Жара спала, пошли дожди. Если непосредственно в Киеве немцы успеха не имели, то с севера, из района Остер — Козелец они стали довольно активно теснить наши войска к городу. Мы уже не могли так активно помогать своей пехоте. Пополнения в авиационные полки, в частности техникой, не поступало, а мы постоянно несли большие потери. Распространился слух, что штаб Юго-Западного фронта переместился в Харьков, и его командующим назначен Маршал Советского Союза Семен Константинович Тимошенко, а Киевским направлением командует генерал Кирпонос. Разумеется, эти известия не добавляли нам боевого азарта. Продолжались тяжелые и не всегда эффективные атаки в районе Окуниново, где вражеские зенитчики уже идеально организовали огневую завесу. Однако, первого сентября 1941 года, удачно используя облачность, достигавшую восьми баллов, под прикрытием которой мы незаметно подошли к переправам, нам все-же удалось разорвать одну из них бомбовым ударом, и как раз в тот момент, когда через Днепр переправлялась танковая часть. Три или четыре танка на наших глазах соскользнули с понтонов и нырнули в Днепр. Серьезные повреждения в этом налете получили самолеты Алексея Романова и Петра Киктенко. Хорошо, что наши техники, как обычно, были на высоте.
Шестого сентября я привел боевую группу из шести самолетов в район Окуниновских переправ, которые работали на полную мощность: на берегу, в ожидании очереди, и на самих понтонах было до трехсот автомашин, сотня танков, несколько десятков пушек и батальонов пехоты. Зрелище было по-своему привлекательным — большая масса войск как крупный муравейник, расползлась по обширному плацдарму на левом берегу, на восток от Днепра. И вся эта масса людей и техники действовала четко и организованно, в едином заданном ритме. Немецкая группировка сразу поставила плотную стену зенитного огня: били многие сотни стволов, в частности, спаренные пулеметы с танковых башен. Подступиться было практически невозможно. Кроме того, дело было к вечеру, и быстро темнело. Все это очень затрудняло выбор цели. Я долго колебался, выбирая объект для атаки и, наконец, выбрал: большое скопление жилой силы — до полка пехоты, который сконцентрировался у самой переправы. Так скупердяй, нашедший клад, долго перебирает золотые монеты, зная, что все сразу ему унести не удастся. Атака получилась удачной. Эффект от разрыва реактивных снарядов и пулеметного огня усилил рельеф местности: немецкий полк находился на проселочной дороге, которая извивалась параллельно стенкам глубокого оврага с крутыми обрывами — дорога проходила по его дну. Быстро разбежаться по сторонам немцы не могли. Позиция для атаки была классической: немало армий погибало зажатыми именно в такой складке местности. Мы положили ракетные снаряды, и весь овраг, с передвигающейся по его дну немецкой пехотой, скрылся в огне и дыме разрывов.
Сделав несколько заходов и обработав цель наугад из пулеметов, я подал команду своей группе строиться для возвращения на свой аэродром. Одного самолета не хватило. Внимательно осмотрев поле боя, я увидел как одна наша «Чайка» на бреющем полете ходит над расположением противника, видимо, подсчитывая его потери. Штабные крысы, да и наши отцы — командиры Тимоха и Гога без конца приставали к нам с вопросами после каждого боевого вылета: сколько, чего сожгли и убили? А не назовешь точной цифры, которую в пылу боя и черт не знает, вроде бы даже и не верят. По характеру полета нашей «Чайки» я определил, что над полем боя на низкой высоте крутится адъютант нашей эскадрильи Вася Шлемин, который, будучи человеком аккуратным и пунктуальным, хочет доложить в вышестоящий штаб о результатах нашей атаки. Когда вся группа взяла курс на свой аэродром, то самолет Васи Шлемина, который, по-моему, совершенно напрасно занимался смертельно опасным учетом, почему-то летел ниже нас и не становился в общий строй. Я, как ведущий группы, сбавил обороты двигателя, помогая Шлемину нас догнать, но он летел в прежнем положении. У меня стали возникать сомнения: все ли в порядке с Васей? Когда мы перелетели Днепр, а значит и линию фронта, то самолет Шлемина сначала приблизился к нашей группе, а затем, совершенно не мотивированно отвалил от нее в сторону. Я передал командование группой Мише Бубнову и приблизился к самолету Шлемина — метров на двадцать.
Голова Васи Шлемина была закинута на бронеспинку кабины и свисала на левый борт самолета, который от головы летчика до самого хвоста покрывала, колеблемая ветром, струйка крови. Струйка эта начиналась изо рта Васи Шлемина, который был тяжело, возможно смертельно ранен, и было просто чудом, что он из последних сил в проблесках сознания вел свой самолет на аэродром. Я подавал рукой знаки Васе, пытаясь убедить его снизиться и идти на посадку в поле, местность была подходящей. Но Вася, видимо, меня не видел. Глаза его были закрыты и открывались лишь на короткие мгновения. Через одну-две минуты он, очевидно, в предсмертной судороге, резко наклонил вправо свой самолет, который пошел со снижением к земле, потеряв метров 900 высоты. Я неотступно следовал за ним. У меня появилась надежда, что Васе стало легче, и он пробует произвести вынужденную посадку в поле, недалеко от нашего аэродрома в Савинцах. Увы, это было не так. Самолет Шлемина приблизился к земле — мотор работал на максимальных оборотах, пролетел километра полтора на бреющем и зацепился пропеллером за землю, после чего резко «свечой», почти вертикально, взмыл до высоты 600 метров, где потерял скорость и в крутом, до 90 градусов, пикировании врезался в землю. Огненный шар стал его памятником. Так погиб наш храбрый товарищ, адъютант и секретарь партийной организации эскадрильи, просто прекрасный парень, Вася Шлемин. Эта потеря потрясла всех до глубины души. Нас становилось все меньше.
Так устроена жизнь, что даже когда погибает один в боевом строю, то нередко он подает другим надежду остаться в живых. И не только потому, что на этот раз была его очередь, а другие остались живы, он порой, вроде бы случайно, подает знак — будешь жить. За день до гибели Васи, в связи с ремонтом моего самолета, я летал на его машине и забыл в ней свою летную сумку с картой — маршрут был один — на Окуниново и некоторыми документами: был там план партполитработы, какие-то газеты и инструкции. На ремешке сумки с обратной стороны, как всегда крупно и разборчиво, была написана моя фамилия и инициалы. Самолет Васи упал недалеко от аэродрома Савинцы на глазах у всех однополчан, оставшихся на земле. Когда солдаты на полуторке приехали разбирать обломки в поисках тела летчика, от которого остались кусочки, да одна отлетевшая в сторону нога, то нашли мою летную сумку, целую и невредимую. Поскольку все решили, что погиб я — комиссар эскадрильи, то сумку отнесли вечно пьяному комиссару полка Гоге Щербакову. Ничего, кроме очередного приступа пьяного юмора, эта находка у Гоги не вызвала. Но эскадрилья, вроде бы осталась без комиссара и по этому поводу Гога, прихватив сумку, отправился в Бровары. Когда Гога вылазил из «козлика», остановившегося у землянок нашего полка, дневальный сообщил мне о прибытии комиссара полка. Я вышел из землянки навстречу Гоге, который, увидев меня, выпучил серовато-белые бычьи глаза, отвесил нижнюю, слюнявую губу, идиотски ухмыльнулся, а потом разразился гомерическим хохотом. Отсмеявшись, Гога вручил мне сумку и сообщил: «Я думал, это тебя кокнули!» Я еще не отошел от нервного потрясения после гибели Шлемина и заорал на Гогу, называя его сволочью и трусом, который потерял совесть и честь, разъелся на земле и трусит летать, лишь комментируя не без юмора, кого еще немцы «кокнули». В пьяном мозгу Гоги, видимо что-то зашевелилось, он принялся отмахиваться от меня, похлопал по плечу, предлагая не обижаться, и все ныл: «Чего ты, Пантелеевич». Как позже рассказывала мне моя жена Вера, бывшая в эвакуации вместе с женой Гоги в селе Ржакс возле Тамбова, Гога писал домой, располагая временем, длиннющие письма, в которых сообщал, что много летает, и очень боится, как бы свои летчики не сбили его в воздухе за то, что он комиссар.
Здесь Гога был прав. Я бы сам с удовольствием сбил бы его в воздухе. Не за то, что комиссар, а за то, что сволочь, да вот только Гога не предоставлял никому такой возможности, далеко вокруг обходя кабину боевого истребителя. Щербаков жировал, не вылезая из землянки, где уединялся с одной из связисток, на которой клялся жениться. Итак, меня «похоронили» — верный признак, буду жить долго.