— Того я не мыслю! — властно оборвал голос рассуждения, — и на тебя наложу епитимью за мысленную крамолу! Путник встанет и рассудим! Знак я в ём вижу и знак тот добрый есть.
Боль меж тем давила и давила меня, и вкупе со странным диалогом начинала разрушать мое зарождающее сознание. Я, для себя самого неожиданно, вдруг издал стон — первый собственный звук со времени моего погружения во мрак.
3.
Хорошо все же сидеть на солнышке. Который день сижу и хотя бы тучка на небе появилась, хотя бы облачко. Нет, светит солнце, но не печет, не жарит, а ласково так греет. Теплый ветерок обдувает меня — все одно что в первые весенние денечки. Весной, в такую пору, бывает, вывалишься на улицу — все как всегда: снег тает, ручьи бегут и вдруг как даст тебе по мозгам резкий шум проезжающей по луже машины. Вдруг омоет лицо тугая струя теплого ветра и тотчас обмякнет, обтечет словно шаловливая девчонка метнет в лицо скомканный шелковый платок.
И вроде и до этого был ты жив и здоров, а вот нахлынет — и как после тяжкой, в бреду, болезни. Как какой—то тяжелый приступ прошла зима, как чахлость и болезненность. И понимаешь — перелом, перешибла все—таки тонкая плеть весны толстенный, несломимый казалось, зимний обух. Наперло и накатило. Все, теперь уже возврата нет.
И у меня вот уже который день похожие чувства. Одна разница — лето на дворе, да болезнь не мнимая, а самая что ни на есть настоящая. И она несется от меня скачками прочь. Хожу я пока плохо, по стеночке, медленно, но хожу. Вот уже и за плетень выполз, сижу, щурусь на полене как кот. А до этого по двору два дня передвигался — от баньки до уборной и опять к баньке. Интересно бы теперь узнать — кому приютом и лечением обязан. Ну да ничего, окрепну—узнаю.
— Наслаждаешься? — елейный голос прозвучал сзади как из ниоткуда, шагов за спиной я не слышал.
— Да, греюсь вот на солнышке — ответил я, разворачиваясь к старику имя которого, как я знал, было Федос.
— Здоровьем ты уже вроде как окреп — полувопросительно, полуутвердительно сказал дед.
— Да, спасибо вам, уже намного лучше. Так и не пойму, что со мной тогда случилось.
— А и понимать нечего. Некоторые вещи они не для понимания, а для принимания. Они просто есть, эти вещи—от.
— Что—то я вас не пойму?
— Не поймешь, так прими.
Старик говорил какими—то мудреными загадками и я его не понимал. Толи по телесной немощи, то ли по душевной слабости.
— Звать—то тебя как, путник?
— Виктором вроде раньше звали.
— И документы поди есть?
— Чего нет, того нет. — Ответил я честно.
— Потерял где что ли?
— Да нет, не потерял. Просто нету.
— А и ладно. У меня вот тожа нету. Да и ни у кого нету. Нашто оне. В их печать антихристова.
— В каком смысле? — не понял я.
Старик, не обращая внимания на последний вопрос поднялся и поковылял прочь. А я остался в недоумении.
Второй раз он заговорил со мной также внезапно. Я как раз выходил из уборной и направлялся в баньку. Федос опять материализовался, как ночной страх, из ниоткуда. Вынырнул из вечернего тумана передо мной, и, не здороваясь заговорил:
— Живешь?
— Живу. — Сказал я подаваясь назад.
— И живи, Витенька. И живи. Час придет, поговорим. Скоро он уже поди, час—от.
Эта полуутвердительная полувопросительная манера заканчивать внезапно начатый разговор внушала какую—то тревогу и вместе с тем, подавала какую—то надежду, как бы указывала путь. Интересная манера. Я никогда особо не интересовался психологией и всякими модными штучками типа НЛП, но мне показалось, что это что—то из арсенала подобных деятелей. Что—то сродни подготовки к трансу. Откуда только у деревенского, со старорежимных картинок—лубков, мужика такие навыки? Самородок поди какой, типа Григория Распутина.
Часа значит будем ждать? Подождем, нам татарам все равно. Сил, чтоб какой—то серьезный рывок совершать из этой глуши все равно пока не подкопилось. Хватило б пока на то, чтоб деревеньку—то всю обследовать. А то с пригорка таращиться уже надоело. А интересная, судя по всему деревенька!
Час—от, пользуясь терминологией Федоса настал нескоро. Несколько дней я провел в ожидании наступления этого часа, а его все не было. Силы мои постепенно накапливались и требовали применения. Но поскольку путь мне на двор, где велись всякие хозяйственные дела был заказан, так что ни дров помочь наносить, ни воды, ни еще чего по хозяйству я не мог, выход был один, применить их вовне.
В отличие от Федосовского подворья ходить на улицу мне не возбранялось, прямого запрета, во всяком случае, не было. А любознательность давно уже туда манила. Правда что—то подсказывало, что радушный мой хозяин — спаситель и кормилец Федос со домочадцами своя не очень—то и одобрит такой мой поступок. Но, что не запрещено…
Вид от калитки, с пригорка, был великолепен. И хотя я им уже не раз успел насладиться сидя сиднем на завалинке, но сейчас в нём было что—то особенное. На смену бескрайней небесной сини пришла облачность. Облака, надвигались строем. Дойдя до деревни они перестраивались, сгущались и уплотнялись в своеобразный кулак, занесенный над миром как кара за грех. Ветер усиливался и поддавал свежести. Шум его пророчил расплату.
По всему — намечался дождь. Тучи, наползавшие на долину, тенили пруд, и там, где тень на воде сталкивалась со светом, золотилась узкая, сияющая, выгнутая наподобие серпа полоска. Она дрожала и переливалась, но не меняла своих размеров и очертаний, а только равномерно, по всей длине отодвигалась по мере наползания тени.
Казалось, что какая—то невидимая армия, да что там армия, армада сил тьмы надвигается на мир. А ей противостоит жидкий строй светлых сил. Вытянувшись в тонкую цепочку, сияя панцирным златом, крепко держит строй оборону, не дает прорвать ни центр, ни фланги. И отступает, как перед неизбежностью, организованно, обреченно, но не сдаваясь. В полной уверенности в своей правоте, в полной уверенности в правильности своей задачи. С полным пониманием того, что и власть надвигающейся тьмы, и сила её не вечны. Не вечен будет и её грозный и мрачный, с тупым упорством