насаждаемый порядок.
Строй держался, теснясь к берегу, а вперёд него, как тыловой обоз, суматошно драпала, вытягивая длинные шеи, стая гусей.
Тучи подпирали свой авангард, теснились сзади, насаживались, уплотнялись. Им мала была скорость первых и они давили на них, перли со всей своей дури. Я уже видел это когда—то. Когда—то очень давно. И я вспомнил слово, которым называется такое движение — давка.
Воспоминание больно шарахнуло меня по сердцу и по вискам, и, не задержавшись и с пол мгновения, страшным грохотом отозвалось в ушах. Я опять чуть не рухнул без чувств, опять сознание мое чуть не покинуло меня, оставляя одного среди безумных потусторонних плясок и полетов, но я устоял. Внезапный порыв ветра едва не сбил меня с ног, но я удержался. Ветер швырнул мне в лицо горсть песка, как оходил плетью. В меня начали впиваться редкие холодные капли, за которыми уже вовсю поспевали струи.
Это была гроза. Давка туч обернулась молниями и громом, и с неба пластануло, как из сорванного напрочь крана.
Золотистый серп отступающих сил света исчез. Он был уничтожен ядрами капель, как неприятельской артиллерией. Меня тоже бомбило, но я не уходил. Я стоял, задержав дыхание и был заворожен этим впечатляющим зрелищем — борьбой сил природы, борьбой света и тьмы. Воздух, насыщаясь озоном бил меня в грудь, толчками прорывался в мои легкие, всасывался в кровь, растворялся там, расходился по всему телу. Этот воздух возвещал что—то новое, как возвещает природе обновление долгожданный дождь.
А дождь вдруг ослаб и окосел. Его темные капли засверкали, засияли, зазолотились. А после, прямо по центру пруда, неожиданно, неимоверно ярко засиял золотой диск. Он расширялся во все стороны и гнал, гнал темноту к берегам. Теперь уже тьма отступала.
Я поднял глаза вверх. В заволокших небо тучах как в обмякших без ветра парусах светилось солнце. В темном почти черном полотнище зияла огромная прореха, в котором, как раскаленное ядро, умещалось светило. Оно жгло, палило, уничтожало темный, в полнеба парус.
Его края багровели и плавились, и наконец осыпались ворохом обожженных лохмотьев. Солнце выходило на авансцену. Выходило напористо и самодовольно, как поддатый провинциальный актер.
Представление было невероятным. Не в силах более ждать антракта я набрал полную грудь воздуха, выдохнул, замер на секунду, и подался в перед, готовясь сбежать, нет, слететь косогора, к пруду. Туда, где на моих глазах только что разыгралась короткая, но удивительная и волнительная сцена битвы. Я желал закидать труппу цветами. Мне необходимо было вознаградить участников аплодисментами. Да мне просто, в конце концов, нужно было выплеснуть восторг. Я набрал воздуху побольше, привстал на цыпочки, раскрыл руки и собрался взлететь. Секунда — и я буду парить над этим великолепием!
— Поди собрался на сочную травку, Виктор? — вкрадчивый слащавый голос Федоса дернул меня назад, как привязанного невидимой веревкой.
Во мне все угасло. Восхитительные краски померкли и смылись, как пыль после грозы. Впечатление ушло куда—то внутрь, духоподъемный порыв иссяк. Опять этот дедок подкараулил меня. Подкрался, ни здрасьте, ни до свиданья и завел свою вечную балалайку. Опять эти полувопросительные полуутвердительные интонации. Я даже не оборачиваясь вижу чуть заметную ухмылку на его строгом, с дурнинкой лице.
— Да вот, решил, — стараясь не выдавать досады заговорил я, — пора бы исследовать мне окрестности.
— Обожди малёхо, успеют они, окрестности—от.
Я молчал. Молчал не от того что не знал что сказать, а выжидал паузу.
— Вот сделал я, дело, Витенька, по всему угодное, правильное дело. Тебя спас и выходил. Не бросил, не покинул, другим людям не отдал, а пригрел у себя и за жизнь твою боролся. Не только уходом одним и заботою, но душою своею денно и нощно за тебя радел.
— Я благодарен вам по гроб и никогда доброты вашей не забуду. Честно.
— Обожди, не перебивай, дай доскажу. И видел я как жизнь приходит в тело твое, и как заживают раны твои, и как станешь ты опять человеком, а не чуркою беспамятною. И радость от этого была мне. Ибо нет большей радости, чем сохранить и спасти хотя бы одну человеческую жизнь.
Федос утер рукавом глаза, как будто смахнул набежавшие слезы, и продолжил:
И одно только меня тревожило — не была моя радость чистою аки слеза, что катиться из глаз не с горя, но от сиянья света. Мешалась грусть с радостью моею. Отчего же я грустил, Витенька, глядя как ты выздоравливаешь, как ты поправляешься? Оттого, милый ты мой свет, что знал я, твердо знал — я спас жизнь, я спас человека! Но какова эта жизнь была до спасения и какова она будет после — того мне ведать не дано. Ибо жизнью управляет душа, а что за душа у болящего путника — до сих пор для меня потемки. Есть ли она вообще, какова она, к чему она стремится — вот крайний для меня, Витенька, вопрос.
Мне конечно вспоминались, и вспоминались не раз, слышанные мною в бреду странные разговоры Федоса с кем—то, об антихристе, о спасении, о каких—то странных знаках. Да и обмолвка Толяна—Мироеда о староверах тоже многое проясняла.
Очевидно я находился на постое у какой—то раскольничьей секты. Что это за секта, пока было не ясно. Прямой угрозы от нее не наблюдалось, и хотя мне был заказан путь как в дом Федоса, так и на его двор, из этого не следовало делать поспешных выводов. Мало ли какие обычаи у людей, мало ли какие правила. В чужой монастырь со своим уставом не ходят и нечего набивать себе шишки, подтверждая эту прописную истину. В конце концов живут же люди, и не «хужее» других живут.
Вот и пусть живут. Настораживают только приемчики эти Федосовы, так ведь настораживают же, значит выявлены. А коли выявлены, значит можно им противостоять. Поэтому я спокойно улыбнулся Федосу, и ответил:
— Душа—то поди у каждой твари божьей есть, коли бог её создал.
— Так, оно, так Витенька — согласно закивал Федос, — только ведь в кажну тварь бог её влил, да не у каждой твари выпил.
— Это почему же?
— А замутилась! А у кого и вовсе спеклась, да в головешки тлеющие обратилась. Нету света в ей, в душе—от! Бог её и не видит. А антихристу того только и подавай! Ему питье—от нечистое баще любых медов.
— А как узнать — светла или нет душа?
— Дак сам не всегда и узнаешь. Коли не чувствуешь в себе силы, коли истины не чувствуешь — нем будет разум, аки бессловесный скот. Добрый пастырь нужен сему скоту, дабы разум с душой выпасти,