никто в вашу улочку не ходит.
— Без нужды никто. — строго возразил Федос. — Да и ходят наши, односельчане. Оне хоть и антихристы, но свои. А ты пришлый, непонятно как народ мне взбаламутишь.
— Не волнуйтесь, дядя Федос. Я на ваш уклад, на ваших людей не покушаюсь. Никого я не видел, честное пионерское.
Было ясно что про разговор с красавицей Настей лучше не упоминать. Стал понятен и ее внезапный испуг. Увидала Федоса — вот и убежала. Держит их тут всех Федос в ежовых рукавицах и улочка эта потому и обособлена, чтобы исключить, по возможности, все контакты общины с жителями Подгорной.
— И с Настькой не говорил?
— С какой Настькой?
Русло, в котором тек разговор, мне не нравилось и я решил отвести от этого русла протоку в сторону:
— Баньку—то чего не поправили, — кивнул я головой на свое бывшее жилище?
— Чего? А, баньку—от? Обождать надо, потому и не поправили. А как ино? — Задурковал Федос.
— А чего ждать? Второго пришествия? Может я чем помогу, чтоб не шататься праздно.
— Нно! — взвился Федос, — ты про пришествие—от не балаболь, чего не знаешь. Чего бестолковкой своей не чувствуешь — молчи о том! Крамолу—от гони от себя, еретик!
— Извините, я просто спросил.
— Спросил, да устами в кал угодил!
— Все равно извините.
— Бог простит, — сердито буркнул Федос, — а мне уж тем более велено.
Он зашевелил бородой, забуркал, но сердился уже в напраслину, по инерции, сбавляя ход.
— Так отчего баньку—то не правите.
— Оттого, сыне мой, что ты в ей жил непутевый, а в тебе бесы! Отстоять баньку надо от духа твоего да от нечисти. А там уж, с божьею подмогою, и новую сладим.
— Какие бесы?
— Такие. Думаешь, мало в человеке бесов. Некоторым жизни не хватит, чтобы всех из себя исторгнуть. Живет человек вроде праведно, а одержим.
— А мои, выходит так, все из меня вышли и в бане жить остались. Навроде лешего.
— Все не все, но верно говоришь, какая—то часть осталась.
— А вы их молитвой, дядя Федос… Чего ж баньку рушить.
Федос опять засердился — ты мне еще посоветуй, советчик. Нам в вере нашей даже из одной посуды с мирскими пить нельзя, а тута баня. Без тебя ино разберусь.
Мне опять пришлось извиняться.
— Где приютился? — Теперь уже Федос сменил разговор.
— А тут неподалеку. Внизу под горочкой, у пруда. У мужиков в вагончике.
— Это у антихристов штоль? И зелие с ними пьешь?
— Ну у антихристов, не у антихристов — я того не знаю, а люди добрые, незлобивые. А зелие… Угощают, чарку поднесут — так выпью.
— Ну, коли так, то уж извини. Чарку тебе поднести не могу. Нам этого не можно. Ты вот что — не ходи в нашу улочку, не мути людей. От греха, прошу, не ходи.
— А чего народ? Я тоже, между прочим, народ… Нет, ну если вы просите.
— Прошу. В том—то и дело, что ты — народ, а они люди.
— А есть разница?
— Конечно. Народ, на Руси—от, он в древлем благочестии Богоносцем был, разумеешь?
— Не очень, если честно.
— Призван был Господом нашим русский народ быть апостолом. Посланником воли божией и во славу Его, для других народов. Весь народ был наделен Им одной душой. Общинной. Особая Благодать Божья снизошла не на отдельных людей, как на апостолов Христовых, а на весь мир русских людей. Призван он был, аки апостолы, но весь разом, всем миром, всей мирской душой на особое служение. Разумеешь?
— Не очень, но начинаю понимать, очень интересно излагаете. А почему ваши люди тогда не народ?
— А потому, Витенька, что во времена Никитки—Патриарха искусился народ дьяволовым наущеньем, отпал от веры древней, отринул её и принял веру сатанинскую, веру антихристову. И теперь вся душа мирская, частичка коей в каждом живет, находится под его, антихристовою, властью.
— Ясно. А вы, значит, от мира отгородились и свои души сохраняете?
— Правильно разумеешь.
— И мою душу вы, значит, спасти хотите?
— Опять верно мыслишь?
— Дядя Федос, не вдаваясь в подробности, каким способом вы это делаете, спрошу — как вы мою душу отделите от общей, надлюдской души всего народа?
— Таинствами. Таинствами, Витенька.
— Таинствами? Так я крещен в младенчестве.
— А ты покайся! Хотя и крещение твое в дьяволовой купели. То вера не истинная, не древняя, ну да не в том дело. Ты покайся поначалу во грехах во своих.
Федос бормотал еще что—то. Бормотал убедительно, как будто бы ввинчиваясь в мозг и душу вязью красивых, но маловразумительных слов. Бормотал нескончаемым потоком, постоянно предлагая разные решения и заменяя их на новые, так, что разум уже чувствовал утомление. Он действовал точь в точь как гадалка на торговой площади — не отпуская внимание ни на шаг, стягивая его в паутину слов и размытых смыслов.
Но я вспоминал. Вспоминал что—то из обществознания в школе, что—то из проповедей, на которые меня брала матушка в далеком детстве. И эти воспоминания о доме нахлынули на меня особенной, домашней теплотой и помогли вырвать разум из тенет.
— Дядя Федос, разреши вопрос?
Федос, на полуслове прервав речь, опешил.
— Я когда при смерти лежал, ты как, соборовал меня?
— Чего?
— Елеосвящение творил надо мною?
Федос смутился, но ненадолго. Передохнув буквально мгновение он собрался мыслями и вновь повел повествование. О греховных мыслях, коими успела наполниться моя душа с тех пор, как я пришел в себя. О душе — вместилище греха. Об отпадении от веры и приходе антихриста. Он еще много чего говорил, но был уже неубедителен. Не то, чтобы я уложил его убойными аргументами в богословском споре. Просто с меня как бы слетели шоры некого гипноза.
Мы еще поговорили, о том и о сём, а потом расстались. Как напутствие, я получил на прощанье совет не заходить более без нужды на Федосову улочку. Хотя я бы с удовольствием назвал её Настенькиной.